Изменить стиль страницы
Чтобы вырвать век из плена,
Чтобы новый мир начать,
Узловатых дней колена
Нужно флейтою связать…

И тем не менее в заключительных строках он опять признается в своей беспомощности:

И с бессмысленной улыбкой,
Вспять глядишь, жесток и слаб,
Словно зверь, когда-то гибкий,
На следы своих же лап.

В следующем длинном стихотворении — какое отчаяние в этом отожествлении мирового процесса с творческим бессилием:

…Всё трещит и качается.
Воздух дрожит от сравнений.
Ни одно слово не лучше другого,
Земля гудит метафорой…

……….

Хрупкое летоисчисление нашей эры подходит к концу.

Спасибо за то, что было:
Я сам ошибся, я сбился, запутался в счете…

И в заключение:

То, что я сейчас говорю, говорю не я,
А вырыто из земли, подобно зернам окаменелой пшеницы.
Одни на монетах изображают льва,
Другие — голову,
Разнообразные медные, золотые и бронзовые лепешки
С одинаковой почестью лежат в земле.
Век, пробуя их перегрызть, оттиснул на них свои зубы.
Время срезает меня как монету,
И мне уж нехватает меня самого.
(1923)

В стихотворении, озаглавленном «1 Января 1924», поэт жалуется на то, что ему отказано в праве на песню, на поэтическое слово, на правду сердца:

Я знаю, с каждым днем слабеет жизни выдох,
Еще немного — оборвут
Простую песенку о глиняных обидах
И губы оловом зальют.
О, глиняная жизнь! О, умиранье века!
Боюсь, лишь тот поймет тебя,
В ком беспомóщная улыбка человека,
Который потерял себя.
……….
Мне хочется бежать от моего порога.
Куда? На улице темно,
И, словно сыплют соль мощеною дорогой,
Белеет совесть предо мной.

К этому времени относятся, судя по стихам, последние колебания Мандельштама. Он понял, после пяти лет революционного насилия, что с «диалектическим материализмом» ему не по пути:

Нет, никогда, ничей я не был современник,
Мне не с руки почет такой.
О, как противен мне какой-то соплеменник,
То был не я, то был другой.

Но, может быть, всего недвусмысленнее выражен этот протест против бездуховного детерминизма в стихотворении, посвященном «пламенному Ламарку»:

…Если всё живое лишь помарка
За короткий выморочный день,
На подвижной лестнице Ламарка
Я займу последнюю ступень.
К кольчецам спущусь и к усоногим,
Прошуршав средь ящериц и змей,
По упругим сходням, по изломам
Сокращусь, исчезну, как Протей.
Мы прошли разряды насекомых
С наливными рюмочками глаз.
Наступает глухота паучья,
Зренья нет — ты зришь в последний раз.
Он сказал: довольно полнозвучья,
Ты напрасно Моцарта любил,
Наступает глухота паучья,
Здесь провал сильнее наших сил.
И от нас природа отступила
Так, как будто ей мы не нужны,
И продольный мозг она вложила,
Словно шпагу в темные ножны…
(1932)

Как все это, пожалуй, «заумно»! Но никогда не бессмысленно. Надо знать Осипа Эмильевича, как я знал его, чтобы за этим гремящим обличительно иносказанием почувствовать его муку. Большевистский погром нашей духовной культуры так расшатал его обостренную чувствительность, что он с годами и вовсе «потерял себя». Весь его внутренний мир, пронизанный светом мировой гармонии, рухнул в уродливой тьме народного и всемирного бедствия. И пусть прячет поэт мысли и чувства за образы и слова, переходящие сплошь в очень замысловатую «заумь», или логическую бессмыслицу, эта поэзия Мандельштама завораживает словесным мастерством и той подлинностью, которая чувствуется за словами и говорит о его возмущенном отчаянии.

Антисоветскость «советских» стихов Осипа Мандельштама — явление очень исключительное. И сам он, на фоне этих, так часто зашифрованных, стихов против вершителей русских судеб, вырастает, если прислушаться, в яркую фигуру мученика за правду. Власти, видимо, долго не понимали, о чем собственно они, эти строфы, такие необычайно звучные и как бы лишенные человеческого смысла… Но в конце концов этот смысл был разъяснен (не в связи ли с той эпиграммой на Сталина, о которой я упомянул?), и поэта «ликвидировали». Как? Это уже подробность. Верно то, что Мандельштам погиб благодаря своей Музе, не пожелавшей смириться перед властью несвободы.

Мне кажется, что это звучит и в том стихотворении Осипа Эмильевича, которое привезла недавно из России одна из его почитательниц. Оно еще не появлялось в печати, насколько я знаю, ни в России, ни по сю сторону железного занавеса. Но в авторстве его сомневаться нельзя. Это — исповедь поэта, вероятно сосланного куда-то в Сибирь — «в ночь, где течет Енисей», и тут в каждом слове звучит драматический стон его голоса:

За гремучую доблесть грядущих веков,
За высокое племя людей
Я лишился и чаши на пире отцов,
И веселья и чести своей.
Мне на плечи кидается век-волкодав,
Но не волк я по шкуре своей.
Запихни меня лучше, как шапку, в рукав
Жаркой шубы сибирских степей, —
Чтоб не видеть ни трусов, ни мелкой грязцы,
Ни кровавых костей в колесе,
Чтоб сияли всю ночь голубые песцы
Мне в своей первобытной красе.
Унеси меня в ночь, где течет Енисей,
Где сосна до звезды достает,
Потому что не волк я по шкуре своей
И неправдой искривлен мой рот.

Александр Бенуа и «Мир искусства»

Перед самой революцией мне пришлось подойти вплотную к его живописи, — прежде я долго не умел разглядеть ее, как следует: она казалась гораздо менее значительной, чем личность Бенуа, его образованность, вкус и всему открытый ум (то, что называется ум талантливый, сквозящий в каждом слове и в каждом умолчании)… В ту пору готовилась к печати одним петербургским издательством иллюстрированная монография о Бенуа; я должен был, в числе других, написать о его пейзажах. Несколько раз захаживал я к нему в кабинет-мастерскую на Васильевском Острове; он раскрывал передо мною папки, наполненные версальскими этюдами, видами Бретани, итальянских озер, Крыма, эскизами костюмов и декораций для театральных постановок.