Изменить стиль страницы

Как только я вошел, супрефект промолвил, указывая на меня:

— Так вот тот господин, который обольщает наших горничных.

Он произнес эту фразу звонким, насмешливым голосом, не переставая улыбаться. Я сначала подумал, что он шутит, и ничего не ответил, но супрефект не шутил и после минутного молчания, все еще улыбаясь, продолжал:

— Ведь я имею честь говорить с господином Даниэлем Эйсетом, не правда ли? С господином Даниэлем Эйсетом, соблазнителем горничной моей жены.

Я не знал, о чем шла речь, но, услыхав слово «горничная», которое мне вторично бросали в лицо, почувствовал, что краснею от стыда, и воскликнул с искренним негодованием:

— Горничную… я!.. Я никогда не соблазнял никакой горничной.

Искра презрения сверкнула из-под очков директора, и я услыхал, как ключи зазвенели в углу: «Какая наглость!»

Супрефект продолжал улыбаться. Он взял с каминной доски маленький сверток бумаг, который я сначала не заметил, и, небрежно помахивая им, повернулся ко мне:

— Сударь, — сказал он, — вот веские доказательства вашей вины: письма, найденные у этой особы. Правда, они без подписи, и горничная не пожелала никого назвать… Но дело в том, что в этих письмах часто упоминается коллеж, и, на ваше несчастье, господин Вио узнал ваш почерк и ваш стиль…

Тут ключи свирепо зазвенели, а супрефект все с той же улыбкой прибавил:

— В Сарландском коллеже не так уж много поэтов! При этих словах у меня мелькнула ужасная мысль…

Мне захотелось поближе взглянуть на эти бумаги, и я бросился к супрефекту. Испугавшись скандала, директор хотел было остановить меня, но супрефект спокойно протянул мне пачку.

— Взгляните! — сказал он мне. Боже мой! Мои письма к Сесили!..

…Они все, все были здесь, с первого, начавшегося восклицанием: «О, Сесиль! Порою на утесе диком…» до последнего благодарственного гимна: «ангелу, согласившемуся провести ночь на земле…» И подумать, что все эти красивые цветы любовной риторики я бросал под ноги какой-то горничной!.. Подумать, что эта особа, занимающая такое высокое положение, такое… и прочее и прочее, каждое утро мыла грязные калоши жены супре-фекта!.. Можете себе представить мое бешенство, мое смущенье!

— Ну, что вы на это скажете, господин Дон-Жуан? — насмешливо спросил супрефект после минутного молчания. — Это ваши письма? Да или нет?

Вместо ответа я опустил голову. Одно слово могло бы меня спасти. Но я не произнес этого слова. Я готов был всё перенести, чтобы не выдать Рожэ… Заметьте, что во все время этой катастрофы Малыш ни на минуту не заподозрил своего друга в нечестности. Увидав свои письма, он подумал: «Рожэ, вероятно, ленился их переписывать; он предпочитал сыграть за это время партию на бильярде и отсылал мои»… Как он был наивен, этот Малыш!

Увидев, что я не желаю отвечать, супрефект спрятал письма в карман и, повернувшись к директору и его помощнику, сказал:

— Теперь, господа, вы сами знаете, как вы должны поступить.

В ответ на эти слова ключи господина Вио мрачно зазвенели, а директор, кланяясь чуть не до земли, сказал, что господина Эйсета следовало бы немедленно выгнать из училища, но что, во избежание скандала, он оставит его здесь еще на неделю, — ровно на столько, сколько нужно для того, чтобы найти нового воспитателя.

При этом страшном слове «выгнать» все мое мужество покинуло меня. Я молча поклонился и быстро вышел из кабинета. Едва я очутился один в коридоре, как слезы брызнули у меня из глаз, и я стремглав бросился в свою комнату, заглушая платком рыданья.

Рожэ ждал меня там, он казался очень встревоженным и большими шагами расхаживал по комнате.

Увидав меня, он тотчас же подошел ко мне.

— Господин Даниэль, — проговорил он, вопросительно взглядывая на меня.

Ничего не отвечая, я тяжело опустился на стул.

— Слезы?!. Бросьте ваше ребячество!.. — продолжал грубым тоном учитель фехтованья, — Все это ни к чему!.. Да ну, скорей же!.. Что там такое произошло?

Тогда я подробно рассказал ему об ужасной сцене в кабинете.

По мере того как я говорил, лицо Рожэ прояснялось; он уже не смотрел на меня с прежним высокомерием, и когда узнал, что я согласился быть выгнанным, чтобы не выдать его, он протянул мне обе руки и просто сказал:

— Даниэль, у вас благородное сердце.

В эту минуту до нас донесся шум отъезжавшего экипажа; это уезжал супрефект.

— Вы благородная душа, — повторял мой добрый друг, учитель фехтованья, крепко, до боли сжимая мне руки. — Да, вы благородная душа… Больше я вам ничего не скажу, но вы должны понять, что я никому не позволю жертвовать собой ради меня.

Говоря это, он все ближе подходил к двери.

— Не плачьте, господин Даниэль, — я сейчас же пойду к директору, и, клянусь вам, что не вы будете выгнаны из училища.

Он сделал шаг к выходу, потом вернулся с таким видом, точно он что-то забыл, и шепотом проговорил:

— Выслушайте внимательно то, что я скажу вам на прощанье. Ваш друг Рожэ не один на свете; у него есть дряхлая мать, которая живет далеко, в глуши… Мать!.. Бедная святая женщина!.. Обещайте мне, что вы ей напишете. Я снова прошу вас о письме, но уже о последнем… Обещайте же мне, что напишете ей, когда все будет кончено.

Это было сказано спокойно, но таким тоном, что я почувствовал страх.

— Что же вы хотите сделать? — вскричал я.

Рожэ ничего не ответил; он только слегка распахнул свою куртку, и я увидел в его кармане блестящее дуло пистолета.

Я бросился к нему в испуге.

— Вы хотите лишить себя жизни, несчастный?! Застрелиться?..

Он холодно ответил:

— Мой милый, когда я был на военной службе, я дал себе слово, что если когда-либо в результате безрассудного поступка буду разжалован, то не переживу позора. Настало время сдержать это слово… Через какие-нибудь пять минут я буду выгнан из коллежа, другими словами — «разжалован»… А через час… прощайте!.. Все будет кончено для меня…

Услышав это, я с решительным видом заградил ему путь к двери.

— Нет, нет! Рожэ, вы не выйдете отсюда!.. Я лучше потеряю место, чем соглашусь быть причиной вашей смерти.

— Не мешайте мне исполнить мой долг! — мрачно ответил он, и, несмотря на все мое сопротивление, ему удалось приоткрыть дверь.

Тогда мне пришло в голову заговорить о его матери, об этой «бедной матери, жившей где-то в глуши». Я доказывал ему, что он должен жить ради нее, что мне всегда удастся найти себе другое место; говорил, что у нас еще целая неделя впереди и что, во всяком случае, нельзя принимать такого ужасного решения до самого последнего момента. Это соображение на него, по-видимому, подействовало. Он согласился отложить на несколько часов свой визит к директору и то, что должно было последовать за этим…

В это время раздался колокол, мы обнялись, и я спустился в класс.

Но какова человеческая натура! Я вошел в свою комнату полный отчаяния, а вышел из нее почти сияющий… Малыш так гордился тем, что спас жизнь своему доброму другу — учителю фехтованья!

И все же я должен сказать, что, когда я занял свое место на кафедре и — первый порыв энтузиазма прошел, я задумался о своем собственном положении. Рожэ соглашался остаться жить, разумеется, это было очень хорошо, но я сам… что я сам буду делать после того, как мой самоотверженный поступок выставит меня из коллежа?..

Положение было не из веселых. Я уже видел мать в слезах, отца в гневе, восстановление домашнего очага неосуществимым… К счастью, я вспомнил о Жаке: как хорошо, что его письмо пришло как раз сегодня утром! В конце концов все может уладиться: мне стоит только поехать к нему. Ведь он пишет, что в его кровати места хватит для нас обоих! К тому же в Париже можно всегда найти заработок…

Но тут мне пришла в голову ужасная мысль: чтобы уехать, нужны деньги… на железнодорожный билет, во-первых, а затем я должен пятьдесят восемь франков швейцару, десять—одному из учеников старшего класса, и еще громадные суммы, записанные на мой счет в кафе «Барбет»! Где раздобыть столько денег?!