Медленно ухожу и мурлыкаю грустную песенку… А полная луна прислушивается и грустит вместе со мной… И звезды грустят… Впереди рыщет белая Джальма… Остановится, подождет, понюхает убитых уток и снова скроется в темноте тальников…

— Фу, чорт, как жрать хочется…

— Пойдем ко мне в землянку… Там и поедим…

— Можно у тебя в землянке сегодня ночевать?..

— А что в избе-то? Неужели один-то боишься?..

— Скучно одному…

— Э, брат, обабился… Спи!.. Четверо будет: я, ты, еж да заяц…

Пришли в землянку. Старик запалил огонек, стал возиться около печки. А я растянулся на лавке и почувствовал неимоверную усталость. Приятная слабость переливалась в теле и не хотелось ни шевельнуться, ни думать… Словно — начало тифа, когда плаваешь в каком-то безразличии. Даже улыбка, безвольная и беспричинная, скользит по губам… Тяжелые ноги, словно в железных сапогах, и руки, как чужие, ненужные…

— Еннадий! Ты что же… Никак спишь уж?..

— Я капельку подремлю…

— А ты хоть кулак под голову-то положи… Как утопленник… На тулуп!.. А я буду уху варить…

Дедушка возился около печки, колол лучину, чистил карасей, поварчивал на кого-то и покашливал, а мне было так хорошо и спокойно, словно я сделался опять маленьким внучком, а дед — моей покойной бабушкой… Будто я натворил каких-то бед и спрятался под защиту бабушки…

— Вишь как, сердечный, намаялся: ни рукой, ни ногой… Молодое дело…

Чего ты там ворчишь, старенький!.. Ворчи, ворчи!.. Так уютно и хорошо слушать, как потрескивают на шестке горящие щепки, бурлит в котелке уха и как ворчишь ты, старенький…

— Тощая, а зацепистая… С ней, брат, построже надо: она сама с усами.

— Ах, это ты — про Калерию!.. Калерия… Странное имя… Что это за человек, такой далекий и близкий?.. Пришла ночь и, как огненный вихрь, закружила в себе и сожгла сердце в пламени грозовых зарниц… И ушла куда-то вместе с грозовой тучей… Нет ее — почему же я не плачу, и не страдаю, и не томлюсь тоской?.. Ведь я же люблю ее!.. Не знаю, ничего не знаю… Казалось, что без нее я не могу жить, а вот живу и душа моя делается всё спокойнее и спокойнее… Гроза пронеслась, погасли огненные змии молний и смолкли громовые раскаты. Опять тишина… А как красиво и страшно было окно, завешанное красным шарфом: казалось, что вся земля пылает в пламени и что всё должно погибнуть… Может быть, и мы, и наша любовь сгорели в этом огне… и остался один пепел… Не знаю… Всё равно… Устал… Невыносимо устал… Я могу уснуть и спать день, два, три… Так хорошо спать и ни о чем не думать!.. Даже о Калерии…

— Ну, вставай да поешь! Уха поспела…

— Не хочу…

— А ты поешь да и спи с Богом… Иди, иди, нечего… Ночь долгая, а теперь некому мешать: один, без молодухи… Выспишься…

Как в бреду сижу и ем уху, не понимаю, о чем говорит дедушка, и не интересуюсь ничем на свете. И кажется, что это не я ем уху, а кто-то другой, и что всё, что было в старом бору, было тоже не со мной, а с кем-то другим…

— Ну вот, теперь и ложись…

Я, никогда не молившийся, помолился, бросил сапоги и куртку и, как внезапно убитый, брякнулся на скамью и уснул глубоким сном, без грез и сновидений…

Проснулся поздно и сразу захотел домой… Торопливо собрался, выпил чаю и, вскинув ружье за спину и взяв гитару подмышку, простился с дедушкой.

— Ну, с Богом!.. Приходи за утками-то, только уж один, без бабы: с бабой какая охота!.. Я тебя провожу…

— Джальма! Идем!

— Заколотить надо окошко-то, — сказал дедушка, проходя мимо избушки…

И когда я шел в соснах и избушки не было уже видно, в тихом бору гулко застучал топор, заколачивающий окно и дверь моего «Края света»… Я приостановился и послушал: точно заколачивают крышку Вовочкина гробика… На мгновение у меня сжалось сердце…

— Идем, Джальма!

Я громко, на весь бор, запел и быстро зашагал вперед, углубляясь в молчаливый бор, полный величавого спокойствия…

 «Эх, ты, но-о-ченька-а, а ночка те-о-о-мная,
Ночка темна-а-я, а ночь о-о-се-е-нняя…»

И тихий бор подпевал мне своим эхо…

 «С кем я э-э-эту ночь да ночевать бу-у-ду-у?..»
XVIII

Было уже темно, когда я подходил к нашей усадьбе… В розовом тумане погасал вечер и резко рисовались на потемневшей синеве неба старые липы нашего сада… Вон мигнул через листву дерев слабенький огонек… Собаки почуяли мое приближение: залились в два голоса… Стыдно как-то и немного страшно… Остановился около прясла, положил на траву гитару и ружье, сел на бревна подумать… В сущности, какое кому дело, где я был и что делал? Охотился и конец!.. Вот она, дичь: три утки… Еще огонек… У мамы… Воображаю, как она встретит меня… особенно, если ямщик рассказал про лесную сторожку… Неужели рассказал? ну и отлично. Я не мальчик, чтобы…

— Ну-с… Идем, Джальма!.. Вперед!

Громко запел и направился через двор прямо в свою беседку. Пусть знают, что я возвратился…

— Кто это идет?

— Я, тетушка.

— А-а… Хорошо ли поохотился?

— Прекрасно…

— А мать тут с ума сходит…

— Почему?

— Ей кто-то наболтал, что ты с этой… особой уехал…

— А хотя бы и с этой особой…

— Об этом я считаю неприличным разговаривать…

— Тем приятнее!..

— Мы хотели заявить о твоей пропаже. Если бы завтра не вернулся, мать поехала бы к становому приставу…

— Вы без пристава жить не можете… Это уж конечно…

Пошел в сад. В беседке сумрачно и печально. Пусто как-то и одиноко… Зажег лампу и огляделся: всё на своем месте и всё не так, как было раньше. И письменный стол, и окно с сиренью, и турецкий диван, и качалка — всё словно умерло… Кто шевырялся у меня на столе? Где портрет?.. Ах, да… забыл!.. Я его спрятал: вот он!.. Взглянул на портрет и испуганно вздрогнуло сердце: словно живые, ласково и укоризненно взглянули на меня чистые глаза девушки… Это ощущение было до такой степени реально, что я испугался и покраснел… Снова спрятал портрет в ящик и вышел на крыльцо… Кто-то идет…

— Барин, вас мамашенька требуют к себе…

— Требуют?.. Скажи — сейчас приду… Вот возьми уток… Три утки.

Переоделся во всё чистенькое, причесался и отправился, с некоторым волнением, в старый дом. В столовой приготовляются к ужину… Вкруг стола ходит тетка помоложе.

— А где мама?

— Там! — тетка показала на комнату, где помещалась Калерия с ребенком, и ухмыльнулась. — Уехала и побросала все свои секреты…

Подали ужин, позвали маму. Выходит.

— А, Геннадий!..

— Здравствуй, мама!..

— Гм… Возвращение блудного сына… Господи, на что он похож!

— Кто: я или «Господи»?

— Словно на тебе воду возили… или не кормили с прошлого года…

Тетки переглянулись и фыркнули.

— Охота пуще неволи, — прошептала помоложе, а постарше — заметила:

— Он с гитарой ходил… Вроде шарманщика… Должно быть, утки любят музыку… Сядет на болоте и поигрывает, а утки, дуры, плывут послушать…

— Ты до какого места проводил прекрасную Калерию?

— Не всё ли это равно, мама!

Опять — пристальный взгляд матери и шепот теток.

Чувствую, что краснею, и злюсь на самого себя. Надо кончить это одним ударом:

— Мама и почтенные тетушки!.. Я люблю Калерию и потому прошу вас при мне не затрагивать наших отношений…

— Вот как!.. Тогда извольте вам всё наследство после предмета вашей любви… Перешли ей. Я не знаю ее адреса, да, признаться, и не желаю входить с ней в переписку…

Мать бросила к моему прибору на стол сверток трубочкой:

— Разные документы… Вся душа на распашку… «Милости просим»!..

— А вы, конечно, произвели расследование этих документов?

— Да, произвели… Да и тебе советуем: тебе надо знать, кого ты любишь…

— Это — мое дело…

Я сунул в карман сверток и уткнулся в тарелку. Мать молчала, изредка вздыхая и посматривая в мою сторону. Тетки сидели с торжественно-непобедимым видом.