Изменить стиль страницы

Потом вечер в ближайшем кабачке, где не снявший шутовского кафтана актер проедает и пропивает то, что заработал за день. Он сидит, утомленный, грузный человек в нелепой, яркой одежде, и в лице его, загрубевшем за долгие годы скитаний, едва брезжит последний отсвет прежней душевной легкости и таланта.

Спускается ночь. И, волоча за собою смешной жалкий скарб, уходят по темной улице комедианты. Бредут люди, не имеющие ни дома, ни надежд, ни будущего.

В этих вещах сами краски передавали контрасты пышного театрального мира и убогой жизни вокруг. Красные тона тлели, вспыхивали, гасли в окружении тусклых серо-зеленых цветов. Неверный свет подчеркивал грубый грим, искаженные черты. Было в этих картинах что-то от «Эмигрантов», те же безысходность, тоска и одиночество. Но, несмотря ни на что, в мире нищих и бездомных актеров жила красота и жило искусство. Это проскальзывало в неожиданном изяществе жеста старика актера, в остром сочетании звонких цветов, будившем чувства и мысли, как старое вино.

Их были десятки — холстов и акварелей с фигурами актеров, шарманщиков, уличных музыкантов, а Домье все продолжал их писать — жадно и торопливо.

Он действительно торопился. Глаза уставали больше и больше. Случалось, что целый день он не мог писать. Это было страшно. Так страшно, что не хотелось думать о том, что будет дальше…

Сейчас почти все время Домье отдавал одному сюжету.

Сюжетом этим был Дон-Кихот.

Он стал живописным итогом раздумий Домье о жизни и искусстве.

Домье отнюдь не хотел отвернуться от реальной действительности, обратившись к герою Сервантеса. Не так давно он написал на книге, подаренной им Карья: «Надо принадлежать своему времени». Домье не отделял себя от своего века. Но он видел, что его век уходит. И в этом Домье был прав.

Уходил XIX век, унося с собою свою славу и свою горечь, романтические надежды и дни жестоких боев. Приближалось новое время, несущее с собой борьбу, в которой Домье уже не придется принять участие. И, быть может, именно мысль об ушедших годах молодости, о благородных и часто наивных стремлениях к справедливости питала кисть Домье, когда он писал своего Дон-Кихота.

Когда художник стар и мудр, что бы он ни писал, он вкладывает в картину множество дум, воспоминаний, чувств, часто далеких от избранного сюжета. Так было и с Домье. У него и в мыслях не было делать иллюстрации к Сервантесу. Он писал образы, подсказанные собственным воображением и воспоминаниями о романе.

Почти всегда рядом с рыцарем был оруженосец и друг — Санчо Панса. Он сидел на осле, маленький, толстый, прозаический антипод Дон-Кихота. Санчо Панса был олицетворением здравого смысла, земного страха за жизнь, чуждого вечному искателю справедливости.

Дон-Кихот жил в призрачном печальном мире, его окружали хмурые горы, бесплодные каменистые равнины, тревожные небеса с вереницами тяжелых облаков. Иногда вдали мерцало солнце, озаряя сухую угловатую фигуру рыцаря с устремленным в небо копьем.

Он скачет на своем дряхлом Росинанте, кремнистая дорога манит его за собою. Гордый, одинокий и смешной, он едет все вперед и вперед, в погоне за мечтой и славой. То, превратившись в стремительную черную молнию, он несется в атаку на ветряные мельницы, то, остановившись на повороте, вглядывается в туманную даль. Сумерки густеют. Плотный темный тон покрывает холст, в котором мерцают блестки красных и сапфировых мазков. Мрак окутал все вокруг. Санчо Панса трусливо жмется к скале, а рыцарь продолжает путь к брезжущему вдали свету.

Домье не писал лицо своего героя. Но сама фигура его, обозначенная резкими, острыми ударами кисти, стала живописным символом наивной и светлой надежды. В вихрящихся мазках угадывалось страстное беспокойство, вечное устремление героя вслед за своей мечтой. Но сколь отрывочно и скупо ни был изображен Дон-Кихот, он всегда оставался смешным и потому человечным. Он внушал одновременно и восхищение и щемящую душу жалость.

Это были грустные картины, в них Домье отдавал дань накопившейся в душе печали и прощался с романтическими иллюзиями юности. Но он не жалел о них. Ведь именно поиски молодых лет привели его к познанию своего времени.

Врач, к которому Домье зашел попросить лекарство от рези в глазах или новые очки, осматривал его неожиданно долго. Потом сказал мягко, но очень серьезно:

— Вы должны понять, месье, капли вам не помогут. Если вам дороги глаза, оставьте искусство. Как это ни печально, все же это лучше слепоты. Можете рисовать — не очень много, но о живописи, красках придется забыть.

Врач привык ко всему, но и ему стало не по себе, когда он увидел, как у старого и усталого художника дрогнули губы. Однако Домье быстро овладел собою. Он учтиво попрощался с доктором и, взяв палку и шляпу, вышел на улицу.

— Посмотрите, этот бедняжка уродлив, лохмотья не спасают его от холода, у него нет ни ливра в кармане, а все-таки он смеется!

Домье и Карья стояли перед картиной Риберы «Хромоножка», недавно купленной Лувром.

— Он смеется, — продолжал Домье, — а мы, обладая силой и здоровьем и, несмотря ни на какие беды, получая достаточно, чтобы не умереть с голоду, мы поддаемся унынию и пренебрегаем этими сокровищами: юмором и ясностью мысли.

Карья с восхищением взглянул на Домье. Кряжистый, грузный человек стоит, тяжело опираясь на трость. Но голова с пышной гривой седых волос откинута назад, глаза весело смотрят через стекла пенсне, губы чуть улыбаются — он весь отдается радости созерцания. У Домье денег не больше, чем у риберовского калеки. Сюртук уже побелел на швах, и Карья подозревал, что этот сюртук у Домье единственный.

Карья знал, что денежные дела Домье снова очень плохи, что хозяин дома в Вальмондуа грозит судом за невнесение арендной платы, знал и о том, что врач запретил художнику писать. А Домье еще находит в себе силы восхищаться мужеством рибейровского героя.

Они еще долго бродили по Лувру. В музее недавно появилось много новых полотен. Особенно восхищался Домье картинами Фрагонара, его изящными и жизнерадостными героями, точно сошедшими с подмостков старинного театра. Домье даже пробовал писать театральных персонажей XVIII века в теплых и нежных фрагонаровских тонах. Но теперь он совершенно оставил живопись. Писать он больше не мог и, любуясь луврскими картинами, ощущал ноющую, глухую тоску.

Сидя в вагоне, увозившем его в Вальмондуа, он предавался невеселым размышлениям. Без живописи жизнь страшно опустела, порою она казалась бессмысленной. То, что сорок лет заполняло его целиком, внезапно стало недоступным. Он чувствовал себя растерянным, усталым, чувствовал себя стариком.

Он легко относился к денежным трудностям. Но в его возрасте самый нетребовательный человек нуждается в спокойном пристанище, а Домье опять накануне катастрофы. Много рисовать он сейчас не может. Денег за аренду в ближайшее время ему не собрать, и очень возможно, что вскоре придется покинуть домик в Вальмондуа.

Дома его ожидало два письма. Одно было от Коро.

«Мой старый друг, у меня был в Вальмондуа, близ Иль Адам, маленький и совершенно ненужный мне домик. Мне пришла идея подарить его тебе, и, сочтя эту идею удачной, я оформил ее у нотариуса. Сделал я это с единственной целью позлить твоего хозяина, а вовсе не ради тебя.

Твой Коро».

Другое письмо было от нотариуса, официально подтверждавшего покупку дома на имя Домье. Из бумаги явствовало, что Коро купил тот самый домик, в котором жил Домье. Конечно, Коро лишь в шутку называл его своим. Только теперь Домье понял, что домик в Вальмондуа вместе с садом и земельным участком становился полной его собственностью.

Домье долго еще сидел на скамейке в саду, держа в руке письмо от Коро. Время от времени он вытаскивал большой клетчатый платок и сердито сморкался. Он был очень доволен, что никто не видит, как он протирает затуманившееся пенсне.

Теперь единственной его работой стала литография, и Домье радовался тому, что не превратился в оторванного от жизни живописца. Рисуя, он ощущал себя в гуще событий, это приносило великое утешение.