Изменить стиль страницы

Но жизнь не ограничивается поисками призрачного мира, даже если этот мир — искусство. Домье никогда не смотрел на жизнь, как на юдоль скорби, а на искусство — как на средство забвения. Мир его живописи становился все шире, вбирая в себя разнообразные судьбы, лица, фигуры. Унылая действительность второй империи отталкивала Домье. Эпоха революций ушла в прошлое, кисть тосковала по великому — давняя, такая знакомая тоска!..

Он вновь возвращался мыслями к тем, кто всегда сохранял достоинство и человечность, к тем, в кого он всегда верил, — к людям, добывавшим хлеб и свободу собственными руками.

Милле писал крестьян — он их знал, любил, сам был крестьянином — сельская Франция была для него открытой книгой. Домье приходилось труднее — душа парижских рабочих раскрывалась на баррикадах, в череде обычных дней они становились частью необъятного людского моря, наводнявшего Париж. Образ своих героев Домье различал еще неясно, но в сутолоке позолоченной и надутой империи только к ним тянулось его искусство.

Его литографии становились все более и более саркастическими — из них совершенно исчезло сочувствие к маленькому буржуа. В любой карикатуре, сделанной ради заработка, проглядывало уничтожающее презрение к мещанам, присвоившим себе все блага мира. В прежних литографиях Домье был суд, в нынешних — приговор.

Но карикатура его утомляла, она уводила его в сторону от главного, от поисков настоящего человека в искусстве.

Как-то один начинающий карикатурист показал ему свои работы в надежде на одобрение знаменитого мастера.

Домье надел на нос пенсне, которым начал недавно пользоваться, и стал разглядывать листы. Художник стоял рядом и волновался.

Движением головы Домье сбросил с переносицы пенсне, ловко поймал его рукою и сказал, близоруко щурясь на разбросанные рисунки:

— Недурно, недурно… Но какого дьявола вы, такой молодой человек, хотите рисовать карикатуры?

Тот удивился:

— Но вы сами, месье Домье, вы сами сделали столько замечательных шаржей!

Домье грустно кивнул головой.

— Но вот уже почти тридцать лет я каждый раз думаю, что карикатура, которую я рисую, — последняя.

В октябре 1858 года в газете «Пэи» появилась первая большая статья о Домье. Ее автором был Бодлер. Статью эту Домье знал. Бодлер не раз читал ему из нее отрывки.

Бодлер по-прежнему тянулся к Домье, чувствуя в нем ту душевную ясность, которой ему так не хватало. Во многом они оставались чужими — слишком болезненно и сложно воспринимал поэт жизнь, слишком мрачна была его фантазия. Но Домье искренне восхищался талантом Бодлера, и не только его стихами. Этот человек был талантлив во всем — в мыслях, в умении видеть мир. Даже рисовал он отлично. Раз он набросал портрет Домье, и тот, обычно скупой на похвалы, сказал Бодлеру:

— Вы, пожалуй, стали бы большим художником, если бы не предпочли сделаться большим поэтом.

Статья, напечатанная в «Пэи», начиналась так:

«Теперь я хочу сказать об одном из самых выдающихся людей, и не только в области карикатуры, но и вообще в современном искусстве; о человеке, который каждое утро развлекал парижан, который постоянно утолял жажду веселья в народе…

Революция 1830 года, как и все революции, породила карикатурную лихорадку. То была поистине великая эпоха для карикатуристов. В этой ожесточенной войне против правительства и особенно против короля была душа и было пламя. Действительно, это любопытнейшее занятие — разглядывать сейчас огромные серии исторической буффонады, которую называли «Карикатюр»,

Бодлер вспоминал лучшие рисунки Домье тридцатых годов и литографию «Улица Транснонен», про которую говорил, что она «не есть в полном смысле карикатура, это история во всей своей грубой и ужасной правдивости».

В заключение Бодлер писал:

«И, наконец, Домье высоко поднял свое искусство, он превратил его в искусство серьезное. Это великий карикатурист. Чтобы его оценить по достоинству, на него следует взглянуть с точки зрения искусства и с точки зрения морали. То, что отличает Домье как художника, это уверенность. Он рисует, как великие мастера. Его рисунок щедр, легок — это непрерывная импровизация. И вместе с тем ничего показного. Он обладает чудесной, почти божественной памятью, которая заменяет ему модель. Его фигуры великолепно поставлены и всегда изображены в естественном движении. Он обладает способностью столь безошибочного наблюдения, что в рисунках его не найдешь головы, которая не соответствовала бы телу. Каков нос, таков лоб, таковы глаза, такова нога, такова рука. Это логика ученого, перенесенная в быстрое и непринужденное искусство, логика ученого, изучающего самую подвижность жизни.

Что касается морали, Домье в чем-то близок Мольеру. Как Мольер, он прямо идет к цели. Идея ясна сразу. Увидеть — это значит понять… Его карикатура необъятна по широте охвата, но в ней нет злобы и желчи. В творчестве Домье огромная честность и человечность…

Еще одно. То, что завершает замечательный характер Домье и что действительно вводит художника в семью великих мастеров, — это то, что рисунок его в самой природе своей красочен. Его литографии и рисунки для деревянных гравюр вызывают представление о цвете. В его карандаше нечто большее, чем черный тон. пригодный лишь для контуров. Он заставляет угадывать краску, как и мысль художника. А это признак высшего искусства, и все художники, наделенные тонкостью восприятия, видят это в его творчестве».

Странно было читать о себе столь обстоятельную статью. Неужели пришло время подводить итоги?

Несомненно, Бодлер отлично чувствует язык искусства, ему открыты качества рисунка, скрытые даже от просвещенных любителей. Но в чем-то самом главном они с Бодлером бесконечно далеки друг от друга — для Бодлера не была существенна та жажда правды и справедливости, которая переполняла искусство Домье.

А Бодлер по-прежнему относился к Домье с трогательным обожанием. Когда Домье был болен — он тяжело захворал в 1858 году, и врачи даже опасались за его жизнь, — Бодлер вместе с Александрин проводил ночи у постели Домье. В сложной и эгоистической жизни Бодлера Домье оставался одной из немногих бескорыстных и больших привязанностей.

Болезнь принесла с собою невольный досуг, и, выздоравливая, Домье много размышлял, вспоминал, читал. Он часто возвращался к одной и той же книге — то, что Домье любил, он знал почти наизусть. Настольной книгой его был «Дон-Кихот» во французском переводе. Домье перелистывал его снова и снова, каждый раз открывая для себя что-то новое. Книга Сервантеса поражала его резким сочетанием возвышенного идеала и гротеска, мечтательности и иронии. Испанский писатель, живший два с половиной века назад, порою мыслил, как современник и друг Домье. Вместе с ним Сервантес смеялся над наивной верой в справедливость и восхищался теми, кто борется за нее, даже если эта борьба обречена на неудачу. И бесконечные поиски правды, правды во что бы то ни стало. Который раз путешествовал Домье вместе с «рыцарем Печального образа» по истертым страницам романа. «Свобода, Санчо, есть одна из самых драгоценных щедрот, которые небо изливает на людей… И, напротив того, неволя есть величайшее из всех несчастий, которое только может случиться с человеком», — говорил старый и смешной идальго. Домье надолго задумывался, роняя пепел из трубки на раскрытую книгу. Свобода! Он никогда ее не знал, но всегда мечтал о ней и посвятил ей свое искусство. Ему пятьдесят лет, это уже почти старость. Но, как Дон-Кихот, он продолжает мечтать. Сколько еще осталось сделать! Сколько ненаписанных картин будоражат воображение! Вокруг горы набросков, обрывочных рисунков, замыслов, намеченных торопливым карандашом, — кузнец, женщина с тяжелой корзинкой, мать с ребенком на коленях. Скорее вернуться к работе — писать, чувствовать в руке упругую податливость кисти, ощущать, как под ее нажимом ложится на шершавый холст густой маслянистый мазок.

Как известно, меньше всего бросается в глаза то, что человек видит постоянно изо дня в день. И хотя Домье умел видеть значение будничных событий, он далеко не сразу обратился к сюжету, знакомому с юных лет.