— Вот погодите, вернутся мужья.
Но сами они не верили этим угрозам. Мужья были трусы. Почему не защищались они, когда у них отнимали последнее, почему не взяли топоры, не пошли убивать, когда их детей истребляли голодной смертью? Почему позволили гнать себя на бойню, точно скотину, жались, повиновались, трепетали перед начальством, а приехав в отпуск домой, валялись на кроватях, упиваясь бездельем и сознанием того, что в них никто не стреляет, да хвастались своими геройскими подвигами?
Был ли среди них хоть один, кто не желал молча выносить весь этот гнет?
Никола Шугай вернулся. Удрал с войны. Домой, в горы. Ибо только о горах стоит скучать.
Колочава, Колочава! Какое приятное слово! Точно тает на языке!
Никола стоял на ночном шоссе, вдыхая молочные запахи Колочавы. Тьма была непроницаема, как камень. В ней светилось несколько желтых пятнышек — окна. Точно прожилки колчедана в угле. В тишине раздавались глухие удары мельничного жернова, которые слышны только ночью. Из хаты в хату прошла девочка, неся на лопате тлеющие уголья. Они бросали отблеск на лицо и грудь ребенка, больше ничего не было видно.
Колочава, Колочава! Удивительно, насколько все здесь было словно частью Николы. Воздух, которым он дышал, эта тьма с золотыми квадратиками, это освещенное детское лицо, мелькнувшее в темноте. А глухие удары мельничного жернова выходили прямо из сердца Николы.
Никола Шугай шел домой. До избы отца, Петра Шугая, недалеко от деревни, час ходьбы по дороге к Сухарскому лесу.
Подошел, стукнул в окно. Показалось лицо матери. Чего надо? Пошла открывать. В одной рубашке застыла против него на пороге. Оба улыбались, глядя друг на друга. Как пришел сын, откуда — это можно было не спрашивать: ружье на плече сказало все.
— Отец на войне?
Отец был дома. Шрапнель перебила ему ногу, несколько пуль застряло в плече. Теперь он в отпуску. Скоро опять в окопы.
— Детям ни слова, маменька.
Мать Николы еще рожала. В избе спало пятеро, а над материнской кроватью, в люльке, сделанной из выдолбленного чурбана, качался шестой — младенец.
— Куда Эржика ездит в ночное?
— К ручью.
На пороге появился отец в солдатских штанах. Поздоровались.
— Пошел в зеленые? — спросил отец, намекая на дезертирство Николы. «Не так уж это и плохо», — подумал он про себя.
Для Николы нашелся черствый ломоть кукурузного хлеба. Вздохнув, мать высыпала в его солдатский мешок часть скудного запаса картошки. Никола пошел выспаться в стог на опушке леса.
А потом три ночи сторожил Эржику. Птичку Эржику. Рыбку Эржику. Розовую черноволосую Эржику, от которой пахнет вишней. Эржику, за которой можно пойти за тридевять земель.
С вечера Никола прятался на опушке в зарослях папоротника и ждал. Наконец дождался. Увидел ее. Но Эржика была не одна, вместе с нею пасли лошадей Калина Хемчук, Хафа Субота и какой-то паренек, в котором Никола признал Ивана Зьятынко. Молодежь разложила на лужайке костер, притащила два бревна; одно сунули в огонь, на другое если.
Что тут делает Иван?
Малорослые лошадки паслись, низко наклонив длинногривые шеи. Приближаясь к лесу, они чуяли Николу, поднимали головы, подвижными ноздрями вбирали воздух и ржали. Люди у огня оглядывались, боясь, что кони чуют медведя. Но кони были спокойны.
«Почему Ивана еще не забрали в солдаты? — думает Никола, и его охватывает раздражение. — Ведь он всего на год моложе меня, семнадцать ему уже стукнуло».
Никола мрачно глядит из тьмы в круг у огня. Посмей только ты, Иван, дотронуться до Эржики, застрелю тебя под самым ее носом. При этой мысли сердце Николы начинает тревожно биться.
Но Иван обхаживает Калину, и через минуту они оба исчезают во тьме, с притворной деловитостью покрикивая на коней, что, впрочем, не обманывает никого.
Никола лежит на животе и наблюдает за обеими девушками. Ему хочется вскочить, перемахнуть эту сотню шагов, погнаться за перепуганными девчатами, поймать свою любимую, крепко обнять ее, не отпускать… Но Никола прижимает голову к холодным листьям папоротника, подбородок к груди. Нет! Нельзя. Нельзя попасть в зависимость от Хафы Суботы.
Ожидание превращается в боль. Лицо Эржики, озаренное огнем, каждое ее движение вселяют грусть. А давно ли — еще несколько недель назад — чего бы он не дал за то, чтобы увидеть этот ночной костер.
Что, если придет медведь? Вот было бы здорово! Никола уложит его в двух шагах, а она даже не будет знать, кто ее спаситель. Но медведя нет. Может быть, Эржика пойдет в лес за хворостом? Никола вздрагивает от этой мысли и явственно ощущает вишневое благоухание любимой. Но нет, Эржика не пойдет за дровами. Костер обеспечен на всю ночь, в нем горит огромное бревно, оно будет тлеть и обугливаться до завтра.
Всю ночь бодрствовал Никола вместе с пастухами, видел, как под утро они завернулись в одеяла, улеглись в траву и задремали, вытянув босые ноги к костру. И еще одну ночь просторожил Никола. На третий день вышел встретить Эржику к самой деревне, чтобы поговорить с ней раньше, чем она соединится с остальными. В вечернем сумраке увидел ее на шоссе, верхом на лошади. Эржика сидела по-женски, боком, уперев босую ногу в лошадиную шею, подложив какую-то пеструю ткань вместо седла. На ней было пять ожерелий из красных кораллов, рубашка из грубой конопляной холстины и передник с расшитым поясом, несколько раз обернутым вокруг талии. Было ей шестнадцать лет. В черных волосах Эржики алели цветы шиповника, и была она прекрасна. За ней трусил второй конь.
В полумраке Никола загородил ей дорогу.
— Ох! Ну и струхнула я! Это ты, Николка?
Никола вскочил на другого коня, стиснул его ногами.
Душа в нем взвилась, и закипела кровь…
Потом они стояли на краю леса, держась за руки. Никола сказал:
— Я здесь останусь, Эржика.
— Оставайся, Николка.
И ее глаза, похожие на темные лесные заводи, стали еще глубже.
Вдали показались Калина, Хафа и Иван верхом на лошадях.
— Эржика! Эржика! — кричали они, прикладывая руки к губам.
С тех пор Никола Шугай скрывался в лесах и лощинах. Для человека, который умеет обходить дурные места, где в скалах или черных болотах водятся русалки и злые духи, лес — самое надежное место на свете. Лес не выдаст. Буреломы и пещеры, ущелья, широкие пространства, заваленные вывороченными деревьями, где из гнилых стволов поднимается непроходимый кустарник, — здесь не проберется даже олень. Хотите поймать Николу? Вырвался из рук воробей, — поймайте мне его, люди добрые!
Лес стоит безмолвный, дремучий, полный запахов тления. Никогда еще не обманывали Николу эти запахи, всю жизнь вселявшие в него чувство безопасности. Никола спал в заброшенных шалашах или в оборотах на горных полянах.
Оборог — это местная постройка, она придает своеобразие всей Верховине, как фабричная труба — промышленному центру, готическая башня — старинному немецкому городку или минарет — Востоку. Оборог — это четыре шеста, вкопанные квадратом. На них надет деревянный щит в виде крыши. Эту крышу можно укреплять колышками выше или ниже, в зависимости от того, как велик стог сена, сложенный в обороге. А между сеном и крышей достаточно места для доброго ночлега, там тепло и укромно, как в норе горного зайца. Ну-ка, обыщите десять тысяч оборогов на горных лугах Верховины!
Так жил Никола Шугай. Не было пастуха, который отказал бы ему в крынке молока на кукурузную кашу. Отец носил ему на зимовку хлеб, а Эржика крала дома кукурузную муку, ибо Драчи жили зажиточно. Поджидая ее в лесу, Никола постукивал обухом топора о ствол дерева, давая знать, где он. Мало беспокоило Николу, что за ним рыщут жандармы. Когда пастухи в шалашах говорили ему об этом, когда ему с испуганными — такими красивыми! — глазами твердила это Эржика, Никола смеялся. Пускай рыщут. А вздумают стрелять — посмотрим, кто первый отведает пули.
Жандармский вахмистр Ленард Бела прямо бредил Николой. Его снедала честолюбивая мечта вернуть королю этого беглого солдата. Да и по службе это было долгом вахмистра: Шугай был первый дезертир в его округе, а ведь дурной пример заразителен.