Изменить стиль страницы

Что это было? Кто обращался тут ко мне нежно-звучным голосом? Что она знала обо мне, эта курносая маленькая сивилла со смешно торчащими косичками и бледным бодливым лбом? Как ребенок пришел к тому, чтобы изречь это так рассудительно и благонамеренно?

Но было не место и не время задавать такие вопросы. Разве не сообщила мне сама Урсула Пиа, что очень хорошо могла бы чуточку колдовать, если бы только имела охоту? И разве это был не по праву признанный и в известной степени заколдованный дом, в котором я находился? Да, и река там снаружи, и Неккар был знаменитым и пресловутым, как источник волшебства романтического вдохновения, как колыбель прелестной иллюзии…

Не спрашивай! Это час предчувствий и молчания. Весточка от родника — да, теперь он опять журчит, — тихий зов можжевельника усмиряют и укрепляют легко совратимое, легко уязвимое сердце. Дыхание сирени и вечера смягчает печаль, превращает беспорядок в гармонию. На протяжении одного щедро одаренного мгновения все кажется примиренным и сливающимся друг с другом: распятие, цветы, любимые лики и по-разному любимые губы, тень бога течи, бесцельное желание, бессловесная мука, танцы, которые еще предстоит танцевать, слезы, которые еще придется пролить, невысказанные, непроизносимые молитвы.

ПЯТАЯ ГЛАВА

БЛАГОЧЕСТИВЫЙ ТАНЕЦ

1924–1927

Призрак инфляции был позади, опять понадобилось приспосабливаться к будням умеренных цифр и умеренных жизненных обстоятельств. Настроение отрезвления и похмелья витало в воздухе, но и было одновременно все-таки что-то вроде благоразумно-сдержанной уверенности, чувство начала нового — нового долга, нового шанса. Опыт преодоления страха содержал в себе эффект шоколечения. После такого жестокого вмешательства пациент чувствует себя укрощенным и дрожащим, но и облегченным и освеженным.

Немецкий народ теперь по крайней мере знал, как действовать. У него больше не было абсолютно ничего — ни кайзера, ни денег, ни Эльзаса, ни флота, ни колоний{152}. При столь всеобщей распродаже, что ни говори, был сбыт также и некоторый балласт, например иллюзии. Кто свободен от иллюзий и хочет работать, тот не все потерял. Он может смотреть в глаза будущему с трезво-реалистическим чувством собственного достоинства.

Именно этот дух — дух лишенной иллюзий доброй воли и честной радости творчества — встречался, насколько мне не изменяет память, в Германии тех дней не так уж редко.

Восемнадцатилетний молодой немец хотел тогда начать литературную карьеру. Как же он поступал?

Будучи сыном известного писателя, он, естественно, располагал определенными связями, которыми, однако, из гордости и упрямства не хотел поначалу воспользоваться. Имя его оставалось неназванным, когда впервые некоторые из его рукописей, три коротких эссе о Рембо, Гюисмансе{153} и Георге Тракле, были предложены одному взыскательному литературному журналу, берлинскому «Вельтбюне»{154}. Издатель этого журнала, Зигфрид Якобсон{155}, принадлежал к тем фигурам духовно-политической жизни Германии, которые вызывали наибольшую ненависть, наибольшее восхищение и наибольшие споры; этот маленький человечек — мне он вспоминается как проворный гном — обладал большой энергией, большим юмором и большой гражданской смелостью. В лирико-аналитических набросках анонимного новичка он неожиданно нашел что-то такое, что заставило его прислушаться. Он принял эти три рукописи. К сожалению, он скоро разузнал, кто я, и настоял на том, чтобы опубликовать эссе под моим именем, что для «Вельтбюне» означало маленькую сенсацию, для меня же, вероятно, решающую ошибку моей юной карьеры. Ибо отныне я стал в глазах «литературного мира», который в Германии коварнее и завистливее, чем где бы то ни было, заносчивым сыном знаменитого отца, не постеснявшимся использовать преимущество своего происхождения в деловых и рекламных целях.

Будь я менее юн и глуп, я проявил бы большую сдержанность. Все идет, казалось, так легко и гладко, как в игре, как во сне: это было удивительно и забавно. Что бы я ни предложил, у меня брали, находили интересным. Самые взыскательные газеты и журналы печатали мои короткие истории, болтовню и соображения: я появлялся в достопочтенных «Фоссише цайтунг»{156}, «Симплициссимусе»{157}, в фишеровской разборчивой «Нойе рундшау»{158}. Денег понемногу прибывало — кто бы мог подумать? Вдруг у меня появились средства отправиться из Гейдельберга во Франкфурт, из Франкфурта в Берлин, оттуда обратно в Гейдельберг, где меня ничто больше не удерживало; скоро я опять был на своей любимой Курфюрстендамм{159}.

Там я устроился в довольно дорогом отеле и решил написать книгу. Или, скорее, представить коллекцию своих набросков и рассказов в форме книги. Мне недоставало еще одного куска, чтобы закруглить мой том. В большинстве моих новеллистических опытов речь шла о типах и проблемах моего поколения. Первая же история, озаглавленная «Молодые», описывала странные отношения в Бергшуле Хохвальдхаузен с не очень тактичной ясностью. Стиль и настроение в целом, однако, имели все же уклон в романтически-сказочное. Этот тон, мистически-эротическая, уныло-ускользающая мелодия, которую я хотел еще раз подчеркнуть и дать прозвучать ей возможно полнее в финале. Романтическая тема, романтический герой, которого я искал, нашелся чуть ли не сам собой: Каспар Хаузер.

Фигура таинственного найденыша давно меня занимала, и «Бедный Гаспар», как его назвал Верлен в хватающем за душу простотой стихотворении, означал для меня квинтэссенцию далекой от мира невинности, благородной меланхолии. После немого и темного детства в пещерном логове выходит на свет шестнадцатилетний юноша, робкий и безмолвный (он еще не научился разговаривать, не научился еще лгать), трогательно прелестный при всей неловкости, еще совершенно чистый, еще не запятнанный грязью мира, который хотел избавиться от него и уничтожить его. Действительно ли он принц из правящего дома, брошенный бессовестными родственниками в глуши? Некоторые считают его обманщиком или душевнобольным. Он умирает, заколотый неизвестными убийцами. Его тайна остается невыясненной. Он живет как легенда, как поэтический символ, именно потому, что его загадка не находит разгадки. Он — юноша, который выходит из пещеры с лепечущими устами и чистым взглядом, безымянный, безродный, бессловесный, гордый, как зверь, как принц. Он — чужак.

Таким образом я все же удалился от манящей, оживленной Курфюрстендамм в свою роскошную келью (с собственной ванной и неоплаченным счетом), чтобы немедленно приняться за работу. Цикл «Легенд о Каспаре Хаузере» — вот что даст моему «Опусу I» стилевую завершенность! В то время как за моим окном звенели трамваи и продавцы газет с монотонной настойчивостью повторяли свои причитания («Полуденный „Б.Ц.“»!{160} «Б.Ц.!»), я сидел за шатким гостиничным письменным столом и усердно царапал (у меня тогда еще не было пишущей машинки). Мой друг Каспар Хаузер являлся мне в диалоге с проезжей проституткой (она хочет взять его к себе в свою импозантную коляску, но он чопорно отказывается), в обществе незнакомой маленькой девочки (задорная Сивилла в миниатюре, которой я придал черты моей подруги Урсулы Пиа), на интимном рандеву с одним красивым мертвецом (при этом не обошлось без нюанса осквернения трупов) и в других пикантных комбинациях.