Афанасьич вышел из зрительного зала. В фойе попискивали скрипочки, покрякивали трубы — музыканты настраивали инструменты. Праздничные танцы в клубе всегда проходили под оркестр, хотя тут имелась превосходная японская техника. Но разве сравнить по чистоте и нарядности звука живые инструменты с проигрывателем. Афанасьич даже в молодые годы не был любителем шаркать ногами, он спустился в буфет, где собиралась публика посолиднее.
Его появление было сразу замечено. Послышалось: «Афанасьич, к нам!»... «Афанасьич, белого или сухарика?»... «Афанасьич, просим к нашему шалашу!»... «Афанасьич!... Афанасьич!»... Афанасьича замечали в любом многолюдстве: в буфете или в концертном зале, на собрании или в зоне отдыха, куда выезжали по воскресеньям целыми семьями. Афанасьич не обладал привлекающей внимание внешностью: среднего роста, бесцветный, лысый, рыхловатый; последнее было обманчивым: глянешь — тюфяк, тронешь — гибкая сталь. Он как-то растворялся в окружающем, но сослуживцы узнавали его спиной. И вот уже тянутся со стаканами, бокалами, рюмками. Культяпый нос Афанасьича чует запах гнилой соломы — виски, раздавленного клопа — просковейский коньяк, мочи — московское пиво, бензина — столичная, матушка. Хочется отведать и того и другого, но нельзя, он перед делом никогда не пьет, ни грамма, хотя на редкость крепок к выпивке. Впрочем, эту свою крепость Афанасьич ни разу не подвергал серьезной проверке, будучи по природе своей трезвенником, но твердо знал, что его с ног не собьешь. Он любил жизнь в ее чистом, незамутненном виде: работу, сослуживцев, Шефа, последнего — до обожания, свою опрятную, как у девушки, однокомнатную квартиру, телевизор, особенно фильмы о войне, хорошие книги про шпионов, репродукции в «Огоньке» и оперетту. Женщины для него не много значили. А может, справедливо другое: слишком много значили, он всегда был влюблен в какую-нибудь недоступную красавицу: в Софи Лорен, английскую королеву, Эдиту Пьеху или Галину Шергову. Впрочем, один женский образ преследовал его с молодых дней, когда в кинотеатре повторного фильма он посмотрел довоенную музыкальную комедию. Героиня фильма, веселая, с солнечной головой, дерзко вздернутым носом и легкой, доброй улыбкой, стала такой же властительницей его сердца, как Дульсинея Тобосская — сердца Дон Кихота. Правда, Рыцарь Печального Образа и помыслить не мог о другой женщине, Афанасьич же допускал совместительниц. Но остальные воображаемые возлюбленные как бы накладывались на этот изначальный, фоновый образ, ничего не отнимая у него, а подруги из живого тела не имели над ним власти. Лишь эфемерные образы владели его душой, делая ее сильнее и чище. Не питая иллюзий, он хотел быть достойным своих избранниц и не расходовал себя на плоскую обыденщину.
В последние годы он довольствовался вдовой летчика-испытателя, называя ее в интимных мужских беседах: «одна чистая женщина, которую я навещаю». Эта женщина, его ровесница, выглядела немного моложе своих лет, была опрятна, обходительна, ничего не требовала, сама ставила бутылку и ужин и при этом смотрела так, будто Афанасьич ее благодетельствовал. Однажды Афанасьичу захотелось выяснить, чем он сумел так обаять чистую женщину, которую навещал. Она долго думала, наморщив маленький лобик, а потом сказала застенчиво: «Вы непьющий». Странное дело, Афанасьич никогда не мог вспомнить, как она выглядит. Возникал некий женский абрис и тут же заполнялся чертами его главной избранницы, той, что просвечивала сквозь все иные прелестные и недоступные образы. Никто, конечно, не подозревал, что пожилой капитан, недалекий исполнительный службист, скучноватый в общении, но заставляющий уважать себя за спокойную надежность и прямоту поведения, живет в идеальном мире, сотканном его воображением.
Афанасьич мягко отверг все предложения выпить, ребята не настаивали, сразу поняв, что в день, когда им положено отдыхать и веселиться, Афанасьичу надо выполнять ответственное задание. Его всегда удивляла чуткость, с какой его сослуживцы угадывали такие вещи. Мало ли почему человек, и вообще-то почти не пьющий, отказывается от рюмки: голова болит, устал, в гости собрался, но они безошибочно распознавали ту единственную причину, которая исключала уговоры. Вот и сейчас разом отстали, но в их потеплевших взглядах читались понимание и ласка.
Он еще немного потолкался среди своих, как бы заряжаясь их теплом, их дружеским участием. Не потому, что нуждался в поддержке, он всегда полагался только на самого себя, а потому, что был теплым человеком, отзывчивым на всякое добро. При этом он не имел близких друзей, и это тоже коренилось в его идеализме. Афанасьич боготворил Шефа, находился в постоянном внутреннем общении с ним, на других просто не оставалось чувства.
Афанасьич чурался услуг служебных машин. Даже маленькие привилегии, которыми не располагает простой народ, разлагают душу, а Афанасьич заботился о своей душе. Да и хотелось пройтись неспешно по вечернему осеннему городу, еще раз пережить в себе праздник и настроиться на встречу с Прекрасной дамой. Да, жизнь так богата и непредсказуема, что свела скромного капитана с экранным Чудом, явившимся ему четверть века назад.
Тот старый фильм был черно-белый, и Афанасьичу пришлось самому дописывать ее облик, наделяя его красками. Он был уверен, что светлые ее волосы не белобрысые, пшеничные или пепельные, а золотые, как спелая рожь, что радужки глаз жемчужные, а не серые и не голубые, что губы у нее румяные, а щеки рдеют. Ее длинные ресницы круто загибались вверх, открывая все глазное яблоко. Афанасьич никогда не встречал такого распахнутого, открытого, не таящего ничего про себя взгляда.
Его удивляло, почему он раньше не видел фильмов с этой артисткой, ведь она была знаменитостью еще до войны. Оказывается, в сорок шестом ее посадили за связь с иностранцем. Она жила с американским военным и даже родила от него дочку, что было строжайше запрещено. Хотя американцы считались нашими союзниками, но сами только ждали случая, чтобы сбросить на Советский Союз атомную бомбу. Поэтому фильмы с ее участием были запрещены. Позже, уже в эпоху волюнтаризма, выяснилось, что посадили ее зря — это было проявлением культа личности. Ее выпустили, реабилитировали, она опять стала сниматься, правда, уже в других ролях. Теперь она играла не юных комсомолок, а женщин в возрасте: больничных нянечек, магазинных кассирш, ткачих со стажем, заведующих молочными фермами. Она несколько пополнела, утратила летучую стройность, как-то осела, но осталась улыбка, остались широко распахнутые глаза, а нос все так же задорно смотрел в небо, утверждая, что владелице его все нипочем. И чувство Афанасьича к ней не уменьшилось, хотя стало несколько иным: меньше сосущей тяги к недостижимому, больше сердечности, участия, какой-то уютной теплоты. Он смотрел на экран, где она уже не любила, не страдала, не ждала, как прежде, а ругалась, командовала, переживала за порученное дело или за непутевую дочку, которая привела в дом нигде не работающего Владика с бородой по пояс и еще хочет, чтобы мать подавала ему завтрак в постель. Афанасьич смотрел на экран и шептал: милая, милая, милая!.. Она, правда, была милая, но всю милоту ее Афанасьич постиг, когда встретился с ней не на экране, а в настоящей, непридуманной, но чудесней всех сказок жизни. Скажи ему кто раньше, что это возможно, Афанасьич и спорить не стал бы, разве что улыбнулся б грустно или пожал плечами. Но жизнь такие номера откалывает, что ни в каком кино не увидишь.
Это случилось совсем недавно. За минувшие годы полуамериканская дочь выросла, сама стала известной киноартисткой и года два назад перебралась на постоянное местожительство в Нью-Йорк к своему недавно обнаружившемуся отцу. О нем долгое время не было ни слуха ни духа, а тут он вспомнил о своей далекой дочери, прилетел в Москву и увез ее с собой. Он оказался крупным морским деятелем, и никаких препятствий ему не чинили. Да и какие могут быть препятствия при коллективном руководстве и возвращении к ленинским нормам? Дочь огляделась, люто затосковала по матери и принялась звать ее к себе. Та долго не решалась покинуть родину. После долгих уговоров съездила в Америку, покаталась по стране, согрелась возле дочки и вернулась домой. Снова снималась, выступала в концертах и вдруг разом собралась в отъезд. Это как-то странно совпало с исчезновением ее собаки эрдельтерьера Дэзи, сучонки дипломированной, лауреата разных международных и союзных конкурсов. Неужели только Дэзи ее держала? Старой собаке не перенести было долгого перелета. Так или иначе, едва Дэзи пропала, может, украли, а может, помирать ушла, старые породистые собаки не хотят кончаться на глазах любимых хозяев, жалея их, и находят себе укромное место, — артистка сразу подала бумаги в ОВИР. Ее не удерживали.