Изменить стиль страницы

Он обратился к Никону на латинском языке. Царский толмач Леонтий, возникший тут же за его плечом, с подобострастной угодливостью стал переводить, снимая слова прямо с губ митрополита. Паисий же говорил неспешно, будто жемчуг на нитку нанизывал. «Знать, дорого ценит себя», — подумал Никон, пытаясь сосредоточиться на смысле его слов.

— Царя сам Бог помазал на власть. Тебе ли не знать? И всяк на земле, в каком бы почете ни был, он всегда лишь слуга Государю, и всеми благами земными ему одному обязан. И кто на него лишь посмотрит косо… Посмотрит лишь! — Паисий воздел палец, — того наказать нужно без промедления. Ответь мне по-евангельски: проклинал ли ты царя? Да или нет? И не уклоняйся от признания.

Никон нахмурился. В душе его рождалась буря. Но он сдерживал себя и ответил:

— Я всегда служил молебны за здравие царя, просил у Господа ему долгих лет. И никогда не проклинал с амвона.

— Как же не проклинал?! — воскликнул Паисий, с возмущением повышая голос, и развел руками. Червчатый шелк мантии с аспидно-черным подкладом зловеще всплеснулся, как крыло. — Царю ведомо! От царя не укрыться и в мыслях. Ты навел на самодержавца ужасное проклятье, чтобы его супруга стала вдовою, чтобы их законные дети осиротели…

— Слушай, ты зачем на козлином блеянии еретиков говоришь мне? — неожиданно остановил его Никон, чтобы сбить судейский тон.

— Этот язык ты от папы услышишь, когда приедешь в Рим для оправдания своих грехов. Скажи-ка мне: что между тобой и папой, от которого ты не получил ни патриаршества, ни благословения? И теперь ищешь у него суда…

И тут Никон уже не выдержал, он закричал, чтобы оборвать медный сладкий голос:

— Вор, нехристь! Собака! Самоставленник! Есть ли у тебя от вселенских Патриархов ко мне грамота? Не впервой тебе ездить, лжесловесник, по чужим государствам и мутить воду! Зачем носишь красную мантию вопреки правилу?

— За тем, что я из настоящего Иерусалима, где Спаситель мира пролил свою кровь, а вовсе не из твоего Иерусалима, который лелеет грядущего антихриста.

Паисий Лигарид побледнел, но голос его не дрогнул.

— Меня напрасно ты обзываешь вором. Ты бесчестишь не меня, а великого Государя и весь освященный Собор. Я отпишу о том вселенским Патриархам. Я бы тебе ставленную грамоту показал, да теперь ты не Патриарх. Ты самовольно престол оставил, а другого Патриарха на Москве нет, потому и грамоты к Московскому Патриарху не имею.

— Я с тобой, вором, более говорить не стану! — перебил его Никон.

«Господи, — думал Лигарид, — какое чудовище, безумец, прямо какой-то одноглазый циклоп из финикийских пещер. Бедный, бедный царь, каково ему досталось…»

А тем временем к Никону робко подошел князь Долгорукий с вопросами: де, почто, святитель, положил на Государя клятвенные слова.

— Я Романа Боборыкина проклял. Обидел он меня, князь, сильно обидел.

— Тогда зачем государеву грамоту под крест клал?

— Клятву произнес на Романа. И поделом, — стоял на своем Никон. — Хотите меня унизить при этом блудодее? Вот как отца своего почитаете…

— Отца-то мы раньше крепко почитали, да нынче нету у нас его. Ты сошел с места, так живи в тихости, как простой монах. Чего тебе неймется?

— Не клал я обидящей клятвы…

— Ты на молебне говорил проклятье, все то слышали, — огрызнулся Родион Сабуров.

— Вольно тебе показывать иное, — настаивали бояре.

И тут Никон с горячкой в сердце вскричал:

— А хотя бы и на Государя говорил. Да за такие обиды и теперь не стану молиться! Прости, Господи, мою душу грешную!

— Так ли тебя понял, Никон? Ты великого Государя готов ныне проклясть? — снова оскалился Сабуров.

— Да… он закона Божьего не исполняет, он в духовные дела судьей вступается!

— Да за такие слова, знаешь, что с тобой будет?! Не был бы архипастырем, сам тебя в петлю сунул. Вот при этих! — Сабуров повел рукой, как бы показывая на приехавших архиереев.

— Закрой свой рот, мешок с дерьмом! — Никон брезгливо отвернулся. — Это какой Собор здесь собрали? Без патриаршего дозволения? — обратился он к астраханскому митрополиту Иосифу.

Тот дышал тяжело, как загнанная лошадь. И первым, шатаясь, потянулся к двери. Последним поднялся с лавки Паисий Лигарид. Он миновал Никона, как мертвое дерево, и словно бы прикрыл от его гневного взора своей мантией выходящих послов.

Никон опустился на лавку. В глазах его мелькали алые всполохи. Недаром он видел дурной сон, недаром. Голова его кружилась.

* * *

Не уродился в этот год и овес. В свободные от службы дни Матвей Стрешнев всегда находился на лугу. Хотя бы сена накосить. Выходил на ранней зореньке. Остро наточив косу, размахивал ею не шибко, хотя за ним оставался широкий прокос. Первый заход, как всегда, гнал против ветра. По первому прокосу всегда видно, каков работник, есть ли у него сила и крепкая рука, или ему плести дома лапти.

За Матвеем Ивановичем стелилась чисто выбритая луговина, трава легла на ней ровным валком.

На повороте к нему подошел мужичок лет пятидесяти и, поздоровавшись, начал горевать о недороде. Матвей Иванович слушал его молча, затем пошутил:

— Э-э, брат, что ты все: хлеб да хлеб! Бражка бы была!..

Мужичок, исхудалый, с впалыми щеками от недоедания, улыбнулся во весь свой щербатый рот.

Беда плыла над Россией злой тучей. От долгих дождей поднялись реки. Над берегами бушевали половодья. К Успению Богородицы на землю упал иней и все огороды погубил.

* * *

Словно в инее было и сердце у Тикшая Инжеватова. Хоть в петлю лезь от стыда: его, сотского, Родион Сабуров при подчиненных стрельцах нехорошими словами обозвал. Так и сказал ему: «Под твоей рукою, мордвин-ротозей, не воинов держать, а блеющих овец». Вчера с Ильей Даниловичем Милославским пришел в его сотню, а здесь цирюльник Поль Морэ прямо на улице стрельцам бороды бреет. Сабуров не сдержался, француза в живот пинул. Тикшай за цирюльника заступился, окольничий и на него руку поднял. Тогда Тикшай не сдержался — плюнул ему в лицо.

Теперь вот в полковой тюрьме клопов кормит. Позор!

Лежа на тесовых нарах, какие только мысли не передумал! Москва велика, да защитник у него только один: полковник Стрешнев. И он почему-то в последнее время пропал. Видать, от домашних забот не оторвется. Матвей Иванович — душевный человек, но и самому приходится кланяться. Жизнь заставляет.

Тикшай не задумывался, что с ним сделают. Война многому его научила, пытки он выдюжит, а вот что с упрямым характером поделать? Его и тюрьмой на колени не поставишь…

Думал об этом Тикшай, на богатых досадуя. Вот паразиты! Всю кровь готовы высосать. Таковы и кремлевские хозяева…

На третий день ранним утром Тикшая Инжеватова облачили в чистое белье, длинный черный суконный кафтан, вывели во двор. Серое, сумеречное небо ещё не пробудилось, было тускло-матовым, словно и солнцу не хотелось просыпаться.

Тюрьма глазела из окон.

Посреди двора с ночи поджидала мрачная высокая колымага. Понурый возница сидел на козлах, широко расставив ноги и спрятав голову. Нахохленному человеку было скучно с утра, он длинно зевал, мимолетно оглядываясь и снова застывая в прежнем птичьем состоянии.

Звеня цепями на руках и ногах, Тикшай подошел к колымаге. Двое тюремщиков помогли ему сесть, привязали за руки к двум торчащим по бокам сиденья столбикам. Лошадь тронулась, сторожа прощально махнули рукою.

Было странно ехать спиною к лошади, двор отступал нелепо, будто осужденный пятился к пропасти, с каждым аршином приближаясь к ее краю.

Скоро колымага вошла в какие-то ворота. Тикшай поднял голову и увидел строй солдат, которые ещё на днях были под его началом. Невольно вздрогнул. Он и не заметил, когда появился из караулки какой-то странный человек и пристроился к позорной колымаге и шел рядом, сейчас с улыбкой изучая жертву, словно загодя примерялся к ней. Тикшай вперился взглядом в палача (а это, конечно, был палач!), в его землистое худое лицо. Какое бы обличье ни принимал бывший управляющий князя Львова Кочкарь, Тикшай сразу бы признал его, будто он нес печать прокаженности на челе. Палач был в долгополом расстегнутом кафтане, на голове высокая мерлушковая шапка. Начищенные сапоги с заправленными в голенища полосатыми шароварами сияли пуще солнца, и в них можно было глядеться. Взгляд Кочкаря был суров и неприступен, будто этим он подготавливал жертву к мучениям.