Изменить стиль страницы

«Худая молва — не гиря, на воротах не висит. Языки почешут, перестанут, — рассуждал про себя иерей Епифаний Славенецкий. — Надо пригласить Паисия Лигарида, газского митрополита. Его Арсений Грек хвалит, умен, говорит, и хитер, хоть кого на колени поставит. Приедет, собаку Питирима на цепь посадит, чтоб не выкобенивался.

Да и царь хорош! Всех слушает, своего ума, видно, нет. В бочку меда ложку дегтя бросил — весь мед испортил. На греков обиделся, жидов стал приглашать, карманы им золотом наполнил. Эх, Русь-матушка! Сколько по тебе блох ползает, всё тело искусали…»

Зашел Славенецкий на днях в Казанский собор, а там Иван Неронов перед алтарем на коленях стоит. У Бога, видимо, прощения прежних грехов вымаливает. Хотя почему прежних? Он и поныне на Никона небылицы строчит.

Постарел Неронов, бывший настоятель этого храма, словно усох весь, сгорбился. Теперь он монах Григорий. А большего и не достоин.

Епифания узнал, подошел поближе. Спросил о Никоне: где он?

— Там, куда Всевышний его отправил… Теперь он только с ним общается… — горделиво отвечал Славенецкий. И вышел, не оглядываясь, из храма. Но даже спиной чувствовал: монах смотрит ему вслед, сжав от злости губы. Снова подумал о Патриархе. Около него он боярином был. Теперь служит у митрополита Питирима.

Да, изменились времена…

* * *

О самовольном отходе Никона от патриарших дел в Москве ходили разные разговоры. Согласно одной из сплетен, Алексей Михайлович продал свою душу Аввакуму. Восстал против этого Никон, вот и прогнал его царь с престола. Издевались откровенно над Государем: вот, мол, каков оборотень! Русскую веру предал! Конечно, простым смертным до этого бы не додуматься… Слухи распускал кто-то знающий. Часто проскальзывало имя дьяка Посольского приказа Алмаза Иванова.

Тикшай Инжеватов с жадностью прислушивался к этим разговорам. Имя Никона, заплеванное, оболганное, болью отдавалось в сердце.

Как-то раз, стоя на охране Боровицких ворот, он увидел выехавшего в легком тарантасе дьяка Алмаза Иванова. Несмотря на теплую погоду, облачен в шубу. Лицо и костлявый длинный нос спрятаны в воротник. Может, от любопытных острых взглядов.

Тикшай долго глядел вслед повозке, пока она не скрылась за поворотом улицы. Еле дождался прихода смены. Поспешил к Матвею Ивановичу Стрешневу. Подойдя к дому, услышал стук молота о наковальню. Значит, хозяин в кузнице «разогревается».

И точно. Матвей Иванович был в кузнице — небольшом дощатом сарае. Там пахло каленым железом и углем, шумно вздыхали меха горна.

— А, это ты, мордвин! — обрадовался Стрешнев. — От дела лытаешь али дело пытаешь?

— Чего-чего? — удивился Тикшай.

— Спрашиваю: ужинать пойдем или все-таки дело доделаем? — и засмеялся над смутившимся парнем.

— А что куешь-то?

— Да таганок нужен побольше. Растет мое хозяйство…

Тикшай снял кафтан, поплевал на ладони и встал к наковальне.

— Бери боек, полковник! — и принялся орудовать кувалдой. Та у него в руках как гусиное перышко летала, звонко ударяя по металлу. В такт ударам Тикшай даже мордовскую присказку стал повторять:

— Весть вачкоди — кавксть арси, юты телесь — тундось сы, тундось юты — сы кизэсь, тосо нурькалгады весь

Матвей Иванович его прибаютку не понял, но слушал с интересом незнакомые напевные слова.

Тикшай лишь один раз остановился, чтобы перевести дыхание. И тогда сквозь багровое пламя горна успел заметить, каким уставшим и постаревшим стало лицо Стрешнева. Годы наложили на него свой отпечаток. Глубокие морщины, словно зарубки на могучем стволе дерева, изрезали лоб. Как их Тикшай раньше не замечал? Сейчас поседевшие волосы Матвея Ивановича были откинуты назад и стянуты кожаным ремешком, потому лоб и оголился…

Работали долго. Рубахи промокли от пота, но зато таган вышел на славу: обод — с колесо, большой котел удержит, Четыре ноги крепки и высоки, как у доброго скакуна.

Вышли мужчины из кузницы разгоряченные не столько огнем, сколько от настоящей работы, разогревшей мышцы и освободившей душу от сомнений. Сняв пропотевшие рубахи, шумно поплескались у бочки с водой, потом присели на скамейку у крыльца, ожидая, когда хозяйка позовет к столу.

— Хорошо! — вздохнул полной грудью Матвей Иванович. — Очень хорошо!..

Тикшай понял его: первая радость для человека — труд, особенно труд во имя собственного блага.

Матвей Иванович хлопнул парня по коленке и засмеялся:

— Ладно, давай рассказывай, зачем пришел?

Тикшай поведал ему о слухах, расползающихся по Москве, об Алмазе Иванове. Стрешнев, тяжело вздохнув, обнял Тикшая за плечи.

— Не разрывай себе сердце. В жизни всегда много предательства. Плохо, конечно, что царь своих друзей предает. Это не пойдет на пользу государеву, да и его имени не прославит..

— А Никон?

— Что Никон? Слов из песни не выкинешь. То, что он сделал, уже не повернуть вспять, не забыть. Давай-ка, друг, лучше о своей жизни позаботимся. Меня вот другое беспокоит: боюсь, впереди голодный год ждет нас… Пойдем, что покажу.

Они обошли усадьбу, огород, вышли в поле, на котором высокой стеной стояла густая рожь. Стрешнев сорвал несколько колосков и растер их в ладонях. Грустно сказал:

— Колос пустой. От дождей вся сила в стебель пошла. Гонит и гонит. Вот какие вымахали!

Тикшай думал о Вильдеманове. Неужели там тоже так? И людей ждет голод?

Ночевать в слободе после ужина не остался, отправился пешком в Кремлевские казармы, где квартировал его полк. Перед уходом спросил Матвея Ивановича:

— К Патриарху не отпустишь? Очень мне хочется взглянуть на него ещё раз, может, последний?

— Хорошая мысль тебя осенила, парень! Иди. От меня поклонись. Вернешься — расскажешь, как он там… Да там и Промзу повидаешь заодно. Он у Никона в новом монастыре работает. Иконы пишет.

От такой новости Тикшай не мог опомниться. Долго ещё, шагая в казармы, удивлялся…

* * *

Матвей Кудимович Зюзин поражение Никона переживал по-своему. Он пил горькую. В груди его полыхало пламя. Оно жгло, душа стенала, сердце болело.

Слуги не знали, как угодить. Тащили на стол, что было в погребах и подвалах: мясо, рыбу всякую, птицу, грибы, пироги, яблоки… Следили, чтоб сулеи и жбаны были полны вином и бражкой. Чуть что не так, князь за кнут хватался, и тогда пощады никому не было. Ключник Яков Горбатый — хитрец и проныра — и тот, прежде чем к хозяину подойти, крестился, в испуге тряся жиденькой бороденкой.

— Господи, воля твоя, пронеси нечистую силу…

Налитые кровью глаза Зюзина скребли всех, сидящих с ним за столом. На голоса он поворачивался всем телом, как волк матерый, шею которого стянули железным обручем. Если не сидел дома, то таскался по всей Москве, не зная отдыха. Исхудал, нос его заострился, лицом почернел, а сердцем всё надеялся, что найдется управа на царя. Обязательно найдется! Царя называл презрительно: «Алешка» и при этом ржал, как жеребец. Собутыльникам своим в пьяном угаре говаривал, что «Романов ещё придет повиниться». Да и в душе верил Матвей Кудимыч, что Государь одумается, попросит прощения у «собинного» друга, а если сам постесняется, то Зюзина своим послом-просителем назначит.

Но проходили дни, недели, месяцы, а царь не собирался никому кланяться, ни перед кем оправдываться. Зато ощутил вскоре Матвей Кудимыч властную царскую руку на себе. Бояре, раньше встречавшие его ещё на крыльце своих теремов, теперь прятались за запертыми дверями. Слуги при этом врали, глядя прямо в глаза: уехал, мол, хозяин, а когда будет, не ведаем! Конечно, донесли Романову давно, как Зюзин его клянет и чего от него ждет. Особенно поговорку, которую он сочинил: «Безмозглый Алеха всё делает плохо, светлейшего Патриарха взял — и под зад!». Ну и что ж из этого? Зубами, что ли, от этого щелкать? Хотя Романовы на всё способны, им любое черное дело по плечу.

Михаил Романов в свое время сам расправился с его дедом и отцом. Одного, как бы невзначай, отравили, другого — под пули поставили. Зюзиных род стоит Романовым поперек дороги. Уступить или погибнуть? Таков выбор. Но Матвей Кудимыч не такой, чтоб уступать, и погибать ему не хочется. Он ещё поборется…