Изменить стиль страницы

Сашка вздыхает, молчит и посматривает на меня.

— Сашка, — говорю я, — хочешь, я скажу тебе, как твоих мальчишек зовут? Андрей и Василий — правильно?

Сашка молча кивает головой и шмыгает носом. Мальчишки почему-то краснеют.

— Знаете что, — говорит жена Сашки, — пойдите вы вдвоем, погуляйте по городу. Вернетесь — и поужинаем как следует.

«Умница, — думаю я, — вот умница!»

Мы идем по улицам Пудожа. Город изменился мало. Здесь и близко не было крупных строек, война остановилась далеко, на том берегу озера. Ходят автобусы, много грузовиков, каменный кинотеатр, авторемонтная база. Город живет сильно выросшим лесосплавом. В районе есть совхозы. Сашка утверждает, что непременно решится в положительном смысле вопрос о Пудож-горе. Там огромные залежи железной руды. По Сашкиному убеждению, в Госплане недооценивают эту Пудож-гору, только поэтому делу не придан пока настоящий размах. Но вопрос решается. Уже один академик высказался совершенно категорически «за». Сашка увлекается, начинает язвить каких-то геологов, давших неверное заключение, потом смущается и говорит:

— Ну ладно, это неинтересно.

Как сказать! Действительно, вопрос о Пудож-горе меня занимает мало. Как-нибудь решат его в Госплане без моего участия. Но мне очень интересно смотреть на Сашку и слушать его. Таким он и должен был стать: краевед, знаток родных мест, человек, без которого город невозможно себе представить. Хранитель местных достопримечательностей и сам местная достопримечательность.

— Поговорим о ребятах, — говорит Саша. — Ваську ты давно видел?

— Год назад. Он поседел и полысел. Молчаливый, хмурый. Конечно, не женился. Квартира его похожа на служебное помещение. Все для работы. Так и кажется, что к каждой вещи привязан металлический номерок. Типичный чудаковатый профессор. Зарабатывает прорву, а костюм один. Поддерживает несусветное количество людей — каких-то старушек, матерей погибших учеников, каких-то студентов, которым плохо. Человека три у него постоянно живут, потому что в общежитии тесно и трудно получить место. А вид при этом такой, будто сухарь из сухарей.

Мы входим в березовую рощу и стоим над откосом, где когда-то лежал я под кустами и слушал разговор Ольги с Мисаиловым.

— Знаешь, Саша, — говорю я, — у нас не принято особенно распространяться насчет своих чувств, я Ваське даже спасибо не сказал, а все-таки никогда не забуду, что он для меня сделал в тяжелое для меня время, как он ринулся на защиту. Куда только не писал, к кому только не ходил! Все это, брат, комсомольская закваска. Я потом приехал к нему и говорю: «Вася, ты понимаешь, надеюсь, что я ни в чем виноват не был?» А он на меня посмотрел и говорит: «Болван!» И больше мы об этом не говорили.

— Андрей приезжал, — сказал вдруг Сашка. — В позапрошлом году. Инкогнито. В райком даже не зашел. Я взял отпуск, мы с ним в Куганаволок съездили, на Ильинском погосте были. Много разговаривали. Он хочет написать книгу воспоминаний. С ним об этом говорили в Цека. А он, понимаешь, боится, что не сможет рассказать ничего интересного. Ну, не дурак ли? Он тут у меня по вечерам рассказывал, так Катя и мои огольцы до сих пор в себя прийти не могут. Один его рейд по гитлеровским тылам — да это же просто невероятно. Между прочим, — вдруг оживился Саша, — года три назад вдруг открывается дверь, и входит парнишка, лет так пятнадцати. «Вы, — говорит, — товарищ Девятин?» — «Ну, я». — «Меня прислал отец и велел сказать, что просит обучить меня уму-разуму и рассказать что следует». Я, конечно, сразу же понял, что кто-то из наших ребят забавляется. «Твоя, — говорю, — фамилия Харбов?» — «Нет, — говорит, — Силкин». — «А, ну все понятно». Прожил у меня недели две. Любопытный парень.

— Сема все вдовеет? — спросил я.

— Да, и, наверное, уже никогда не женится. Живет вдвоем с сыном. Парень молится на отца, но отношения у них странные. Оба делают вид, что они не отец и сын, а просто приятели. Когда паренек приезжал, Сила был накануне важных событий: машина пошла в серийное производство.

— Знаю, — кивнул я головой. — А я года два назад был у Тикачева.

— Режет? — спросил Саша.

— Режет, — ответил я. — Удивительный человек! Его в Ленинграде считают одним из лучших, если не лучшим хирургом. Покойный Раздольский говорил, что его главная заслуга перед хирургией — это то, что он вырастил Тикачева. И, представь себе, даже кандидатского звания не имеет. Категорически не хочет писать диссертацию. «Зачем, — говорит, — мне звание, если у меня имя есть».

Мы дошли до кладбища, постояли над могилами Александры Матвеевны, Каменского и Моденова. Дядька и Марья Трофимовна лежали под одной плитой. Они и умерли почти одновременно: в одну неделю. Дети их разлетелись. Колька маленький работал в Севморпути штурманом. В этом году ему обещали дать корабль. Старшая девочка в Ленинграде. Заведует цехом текстильной фабрики. Две следующие по возрасту стали учительницами и вышли замуж. Сашка получил от них письма: обе писали, что живут хорошо, и очень хвалили своих мужей. Младенец, который когда-то так философски молчал и так упорно смотрел в одну точку, превратился, к Сашкиному удивлению, в комическую актрису.

— Ты непременно посмотри ее, когда будешь в Петрозаводске, — сказал Саша. — Я хохотал как сумасшедший.

Мы опять шли над рекой. Красное солнце садилось за лес. Холодным серебром поблескивала вода.

— Знаешь, Сашка, — сказал я, — хоть жизнь наша еще не кончилась, но уже можно ее оценить. Ни у кого из нас она не вышла легкой. Но ни про одного из нас нельзя сказать, что он прожил жизнь неинтересно. Того, что каждый из нас пережил и в тридцатые годы и в сороковые, хватило бы на несколько романов. Что только не легло на плечи нашего поколения! Вспомнишь, так даже удивительно.

— Ну уж роман... — сказал Сашка. — Но, конечно, было кое-что. — Он хмыкнул. — Помнишь, нам казалось, что мы неинтересные, скучные, а Булатов романтическая фигура. Булатову и не выдумать и не вынести того, что мы пережили.

Когда мы вернулись домой, в первой комнате стоял накрытый стол. Много, очевидно, было хлопот, пока мы с Сашкой предавались воспоминаниям. Теперь, когда мы разговорились, нас уже нельзя было удержать. Мы вспоминали наперебой. Кажется, Сашкины ребята и Катя этого и хотели. Они нас забрасывали вопросами и слушали, открыв широко глаза. О чем только мы не вспоминали! О раскулачивании, о первых годах коллективизации, тревожном и бурном времени, о строительствах, в которых довелось участвовать, о морозных ночах, о первых машинах, выходивших из заводских ворот...

— А знаешь, — сказал Сашка, — мы на войне с Тикачевым встретились. Меня привезли в медсанбат без сознания и сразу положили на стол. Физиономия была у меня страшная, грязная — Леша меня и взрезал, даже не разобрав, кто я такой. Потом мы прямо охнули, когда узнали друг друга. Я ведь даже не знал, что он на нашем фронте. Он мне и про Ваську рассказывал. Тот пошел в народное ополчение рядовым, три раза был ранен, еле вышел из окружения. В общем, хлебнул. Его отозвали в распоряжение Государственного Комитета Обороны — некоторые его работы тесно связаны с артиллерией. Так он завалил Цека письмами и протестами: зачем, мол, его из армии отзывают. Наконец его вызвали к одному из секретарей Цека и полчаса мылили голову. Тогда он успокоился.

Мы разговаривали о войне, и нам казалось, что она была совсем недавно, а для Андрея и Васьки все это было неведомое прошлое, до начала их сознательной жизни.

Солнце спустилось за лес и начало подниматься снова, а мы всё вспоминали.

— Знаешь, Сашка, — сказал я, — смешно, честное слово, мы с тобой вспоминаем собственную молодость, а для твоих мальцов это история. Они ведь это небось на уроках проходят. Им все равно, что про двадцатые годы слушать, что про Петра Великого.

— Подумаешь, удивил! — сказал Сашка. — А помнишь, как мы слушали, когда Грушин рассказывал про семнадцатый год и про «гражданку»? Нам тоже казалось, что это период доисторический.