В Школе было принято носить собственное обмундирование, строго придерживаясь формы, что являлось довольно сложной «наукой». Казённого обмундирования старший курс не носил никогда, а младший – только в стенах Школы. Собственное обмундирование подчинялось следующим правилам: шинель должна быть такой длины, чтобы доходить до шпор. Покрой каждой части обмундирования был строго определён, и все портные столицы, работавшие на Школу, знали эти правила, как «Отче наш». Этишкет, портупея и пояс должны были быть обязательно казёнными, выбеленные меловой краской, так как относились к высочайше установленной форме гвардейской кавалерии и потому никакие фантазии в этой области не допускались и строго карались. Шпоры были марки знаменитого Савельева, и независимо от их разновидности издавали мелодичный «малиновый» звон, хотя и различных тонов, начиная от солидного баритона и до нежного дисканта.

Довоенный Петербург хорошо знал и любил красочных николаевских юнкеров, которых дамы называли «наши красные шапочки». Даже такой противник всякой военщины, как писатель-граф Лев Николаевич Толстой, согласно запискам его дочери, однажды, приехав из Петербурга, в восторге сказал встретившим его домашним: «Каких я сейчас двух кавалерийских юнкеров видал на Невском!.. Что за молодцы, что за фигуры… в шинелях до пят, какая свежесть, рост, сила… и вдруг, как нарочно, навстречу нам генерал!.. Если бы вы только видали, как они окаменели мгновенно, звякнули шпорами, как поднесли руки к околышу. Ах, какое великолепие, какая прелесть!..»

Каждый шаг юнкера, как в стенах Школы, так и вне её, каждая мелочь его быта строго определялись и регламентировались обычаями и традициями. Школа в целом, начиная с командира эскадрона и кончая последним лакеем, подметавшим дортуар, также руководилась этими неписаными правилами, слагавшимися сами собой, среди людей разнохарактерных и разномыслящих, принуждённых годами жить бок о бок…

Через несколько дней после приезда в училище меня и нескольких, приехавших одновременно в Школу, кадет разных корпусов, вызвали в цейхгауз для получения юнкерского обмундирования и сдачи кадетского. Там, в длинной полуподвальной комнате, густо пропахшей нафталином, нас встретил старый каптенармус, весь в шевронах и с баками александровского времени. Он, вежливо и не спеша, при помощи ассистента-портного подобрал нам защитные кителя, синие рейтузы и высокие сапоги, увы, без шпор. Эти последние, предмет наших кадетских мечтаний, младшему курсу выдавались в индивидуальном порядке не раньше двух-трёх месяцев, по мере успехов каждого юнкера в езде. Первый из молодых, получивший их, получал обыкновенно в подарок от своего «дядьки» серебряные шпоры, и его поздравлял весь старший курс.

Кстати сказать, получал от своей смены в подарок брелок – золотую репу и тот, кто первым падал в манеже с коня.

Как само обмундирование, сшитое из прекрасного материала и сидевшее на нас весьма прилично, в отличие от «пригонки» в кадетских корпусах, так и обувь, хотя и казённые, были хороши. Вслед за обмундированием нам выдали шашки и карабины кавалерийского образца, причём в них, с внутренней их стороны, имелись пазы для штыка, на кавалерийской винтовке в строю не носившегося. Шашки должны были висеть в изголовье кроватей в спальне; что же касается винтовок и подсумков к ним, то они стояли в особых стойках, находившихся в коридоре каждого взвода.

В Школе от старых времён сохранился обычай давать на каждые 5–6 юнкеров одного лакея. Последние чистили нам сапоги и убирали кровати, одновременно ведая и нашим собственным обмундированием, для которого существовал специальный цейхгауз. Как лакеям, так и вестовым, ходившим за юнкерскими конями, каждый из юнкеров платил жалованье. Вообще надо сказать, что жизнь юнкеров в Николаевском кавалерийском училище требовала некоторых средств, как в самой Школе, так и ещё больше в отпуску; по традиции нам не разрешалось ходить пешком по улицам столицы, полагалось ездить на извозчике или в автомобиле, но ни в коем случае не в трамвае; последнее строго каралось традициями. Немало стоило посещение нами мест развлечений и прочие удовольствия в отпуску (менее скромного характера), так что расходы составляли никак не меньше 65–70 рублей в месяц …

В первую же среду моего пребывания в Школе мой «дядька» корнет Борис Костылёв, с которым мы были не только однокашниками по корпусу, но и сидели до седьмого класса на одной скамейке, повёл меня и Прибыткова, вышедшего одновременно со мной из нашего корпуса в Школу, в белый зал нижнего этажа, куда в этот день из года в год являлись поставщики, чтобы мы могли себе заказать собственный юнкерский гардероб. В белой зале с колоннами мы застали целый ряд представителей столичных портных, сапожников, фуражечников и т. п. специалистов. Всё это были знаменитости Петербурга – великие артисты своего ремесла, причём почти каждый из них специализировался на какой-нибудь одной части обмундирования. Оказалось, что сапоги нужно заказывать у Мещанинова, шинель у Паца и т. д. Здесь же, с огромным открытым ящиком всевозможных шпор, стоял и представитель Савельева, на товар которого мы, «молодые», пока что бросали лишь восхищённые взоры, не имея ещё права на это лучшее украшение кавалериста.

Через неделю съехались все юнкера обоих курсов, и жизнь училища вошла в нормальную колею. Для нас, молодёжи, начались усиленные строевые и учебные занятия, причём первым посвящалось не менее трёх часов в сутки, отчего при наличии той «работы», которой нас подвергали г.г. корнеты добавочно, к вечеру ныли мускулы и ломило кости. Трудновато было и в манеже, где наш сменный офицер гвардии ротмистр Шипергсон, белобрысый швед с бесцветными холодными глазами, буквально не знал ни жалости, ни снисхождения. Это был лихой кавалерист, сломавший в своё время на парфорсной охоте в Офицерской кавалерийской школе обе ноги и потому в пешем строю хромавший сразу на обе стороны. Упорно преследуя цель отобрать из нас способных к службе в кавалерии и заставить отказаться от этого непригодных или, как он выражался, «калек», ротмистр применял весьма жестокие приёмы.

По уставу обучения кавалериста мы должны были сначала изучить правила посадки на деревянной, в натуральную величину, кобыле, затем на живой лошади, научиться управлению ею, сперва на корде, потом на уздечке, без стремян на седле, со стременами, на мундштуке, без оружия, с оружием и, наконец, в полном походном снаряжении и при пике. Мы должны были также прыгать через препятствия верхом на коне, посёдланном одной попонкой, затем в седле. Делалось всё это для того, чтобы приучить молодого юнкера держаться на лошади не при помощи стремян и повода, а одними шенкелями и шлюссом, то есть собственными природными средствами, не так, как это делают городские любители верховой езды. На младшем курсе юнкеру не полагалось иметь для езды определённую лошадь. Он был обязан менять коня каждую езду, чтобы приучиться управлять лошадью вообще.

В первый день нашей верховой езды мы вошли в манеж с душевным трепетом, явственно видным на лице каждого. В предманежнике нас уже ждала команда вестачей, державших смену крупных и красивых гнедых коней. Когда Шипергсон подал команду «по коням», я, с детства ездивший верхом и проводивший дни напролёт в седле на псовых охотах, сразу сообразив все «за» и «против», прямо направился к небольшой, изящной кобылке, в расчёте, что на ней мне будет легче вольтижировать. Однако ротмистр Шипергсон был старой и опытной «птицей» в манеже. Не успели мы выровняться перед ним в конном строю, как он, ехидно усмехаясь в ус, мигнул унтеру коноводов, который немедленно вывел из предманежника огромного коня и приказал мне на него пересесть, как правофланговому. При взгляде на этого верблюда у меня упало сердце: Наиб, как его звали, безусловно был самой высокой лошадью в Школе и садиться на него, уже не говоря обо всём остальном, было целым предприятием; я не мог с земли донести ногу до стремени и каждый раз был принуждён спускать ремень путлища, чтобы вдеть ногу в стремя. В довершение несчастья этот Наиб был слишком велик и тяжёл, чтобы брать препятствия; он заваливал их на землю, а из так называемого «конверта», состоявшего из реек, ставившихся крест-накрест и прикрытых третьей, каждый раз делал груду дров, что приводило Шипергсона в неистовство.