Джунгли, мелькавшие за окном, целиком поглотили его, заполонили сознание, словно он пил воду из ручья, зная, что больше его не увидит, и, только когда он огля­дел вагон и в глаза ему бросились ремни от вещевого мешка, которые свешивались с полки и качались при каж­дом толчке, он вдруг понял, что расстался с Мими на­всегда. Теперь, пустившись в путь, он с нетерпением меч­тал выбраться из этой страны, но прощание с Мими угне­тало его, и он не мог вырвать из своей души боль, хотя знал, что она бесполезна. Эта боль не покидала его до конца путешествия. Правда, к вечеру она стала менее му­чительной, а Мими была теперь почти так же далека от него, как Полин, когда он больше года назад впервые тан­цевал с Мими в «Бостонских огнях». Поезд подходил к Куала-Лумпуру, и Брайн почувствовал, что уже распро­стился с ней и с Малайей, что двери этой яркой, красивой страны закрылись далеко, в глубине гор, оставшихся по­зади. Он сидел неподвижно, в стороне от других демоби­лизованных, охваченный сладкой печалью, отсекая про­шлое, и печаль эта перерастала в страдание, потому что он не представлял себе по-настоящему, с чем расстается и не осознал необъятности той жизни, какая ему пред­стояла.

В Куала-Лумпуре они взяли свои вещи и направились через мрачную платформу к ночному поезду, шедшему в Сингапур. Сержант железнодорожной охраны остановил Брайна и спросил, где его винтовка.

—У меня ее нет.

—Добавляйте «сержант», когда обращаетесь ко мне! — рявкнул тот.

—Сержант, — добавил Брайн.

Ездить в ночном поезде без винтовки запрещено, — сурово сказал сержант. Группа солдат стояла, ожидая, чем все это кончится.

— Мне наплевать, сяду я на поезд или нет, сволочь ты этакая, гестаповское дерьмо, вислогубое отродье,— сказал Брайн.

— Что? — разъяренный сержант надвинулся на Брай­на; от него пахло потом, карболовым мылом и табаком. — Слушайте, — сказал он, — к вашему сведению, вчера этот поезд обстреляли из пулеметов.

— Нам приказали сдать винтовки в Кота-Либисе, сер­жант.

— Они не имели права, черт их возьми! Вы лучше по­дождите, пока я выясню, как быть с вами.

Он ушел в конец платформы и посовещался с офи­цером.

— Мы опоздаем на корабль, — сказал Джек и выру­гался. — Это ясно.

— Пусть идут ко всем чертям со своими винтовками, — сказал Брайн. — В следующий раз я пристрелю этого гада, если мы нарвемся на засаду и он окажется в поезде. Ей-богу, пристрелю. А если этого не сделаю я, то, может, в ближайшие дни это сделают партизаны.

— Слишком многого хочешь, — сказал Керкби. — Пер­вую пулю получают бедняги вроде Бейкера. Пули никогда не попадают в кого нужно.

— Пролетарии всех стран, соединяйтесь! — крикнул Джек. — Садиться в поезд!

Сержанта нигде не было видно, и Брайн внес в вагон свои вещи; остальные последовали за ним. Каждый занял себе полку, а потом они снова вышли из вагона, чтобы купить мороженого.

Поезд тронулся, громыхая в пустынной темноте. Брайн разделся и, забравшись на верхнюю полку, натянул на себя простыню. Некоторые уже спали, пустые стаканчики из-под мороженого катались по проходу, словно пустые катушки с ткацкой фабрики, которые сбрасывали на свалке с грузовиков. Он не мог заснуть и лежал на спине, глядя в потолок, который был всего в нескольких дюймах от его головы. «Лежать бы сейчас дома в постели, — думал он,— рядом с Полин. Но этого уже недолго ждать. Я сойду с ко­рабля через три недели, на другой же день получу доку­менты, сяду на скорый поезд до Ноттингема, а затем на такси доеду до Эспли и... где мы проведем этот вечер? В «Ячменном зерне» или в «Маяке», выпьем там вволю легкого пива, будем смеяться, болтать и целоваться, когда никто не будет на нас смотреть.

Я увижу и мать с отцом. «Гляди, отец, я вернулся. Конечно, я вышел из тюрьмы, я свободен, мне заплати­ли — и я готов работать на фабрике. Полин, сходи купи мне два комбинезона, подержанную куртку, бидончик и пару хороших сапог, чтобы гвозди и стальные стружки не поранили ног. На каком номере автобуса я буду доби­раться туда каждое утро к половине восьмого? Не объяс­няй мне, я знаю это чуть не с самого рождения. Ты ра­ботаешь все в том же цехе, отец, отвозишь стальные от­ходы на тачке? А этот малый с носом, как кочерыжка цветной капусты, он все еще секретарь цеховой профсоюз­ной организации? Он по-прежнему каждый день приносит номера «Дейли уоркер»? Скажи ему, чтоб он записал и меня в союз. Приятно будет повидать и моих школьных приятелей: Джима Скелтона, Альберта, Колина и Дэйва, они, наверно, уже отбыли свой срок. И Берта тоже, когда этот болван отслужит еще три года, на которые он в конце концов дал согласие. Надо будет как-нибудь по­видать Аду и дядю Доддо — возьму тарелку рагу и кусок пирога и буду слушать тоскливую ругань Доддо, его рас­сказы, как он работает десятником на недавно национали­зированной шахте или как гоняет очертя голову на своем новом, мощном мотоцикле. А когда пойду обедать в сто­ловую напротив, увижусь с другими ребятами. Или, мо­жет мне не захочется в столовую и я пойду домой к ма­ме — заверну за угол, потом прямо по улице, во двор и ввалюсь в дом с черного хода. «Эй, мама, — крикну я из умывальной, — чайку заварила?» «Да, Брайн, сынок,— ответит она. — Все готово». А вечером снова поеду на автобусе к Полин, выйду с толпой в туман или слякоть (или, если мне повезет, погода будет ясная, хотя Малайя избаловала меня в этом отношении на всю жизнь), за це­лую милю почувствую свежую теплоту нашей комнаты, запах пудры Полин, ее поцелуй, а около двери обниму По­лин, ущипну ее и увернусь, прежде чем она успеет дать мне тумака. За ужином поговорю с ней о краске для пола и обоях, которые я думаю купить, потому что нужно при­вести в порядок дом и теперь, когда Маллиндер умер, кроме меня, некому этим заняться. Я помню, что бак в ванной комнате начал ржаветь, когда я уезжал, и, ко­нечно, никто им не занимался, так что я начну с него. После чая выйду на темную мокрую улицу, пройду мимо пивных и лавок, где торгуют рыбой и жареным картофе­лем, с сигаретой в зубах, одетый в лучшую пару, и за­верну в кабачок забавляться и тянуть пиво с Джонни, Эрни, Артуром, Нэном и остальными. Вечер или два я, конечно, посвящу профсоюзным делам, должен же кто-нибудь это сделать, а я как раз подходящий человек. Раз­берусь, что к чему, притащу домой новых книжек, узнаю, чем дышит мир, может быть, прочту кое-какие из тех, ко­торые стащил несколько лет назад. Я не поддался этим сволочам на военной службе и не поддамся здесь. А уж если я за дело возьмусь, все будет иначе».

А потом ему живо вспомнилась забытая, но приятная поездка в Ноттингем во время отпуска, перед отплытием. Он стоял в коридоре вагона у двери, прижимая коленом вещевой мешок, и, когда поезд прогромыхал над Трентом, увидел внизу на берегу юношу и девушку — как раз в это мгновение они глядели на мост, и он обнимал ее за плечи, словно они только что перестали целоваться и ждут, пока пройдет поезд, и снова начнут целоваться, как только последний вагон исчезнет из виду.

Но, пока поезд мчал его по Малайе, он не мог уснуть и думал о Полин, о давно исчезнувшем очаровании их первых встреч, которое, он надеялся, вернется снова, как только он демобилизуется и приедет домой. Он смутно представил себе Вишневый сад, освещенный солнцем (Полин писала ему, что теперь он весь застроен домами), и эта картина напоминала ему о ней ярче, чем любое дру­гое из ноттингемских воспоминаний. Он чувствовал запах влажной земли и травинок в тот летний вечер, когда они бродили там, встретившись на фабрике, помнил, как он пощупал землю, прежде чем расстелить свой плащ в лож­бинке, чтобы можно было лечь на него, едва настанут су­мерки и скроют их от посторонних глаз. Он ощущал запах ее тела, когда расстегивал ее пальто, вспоминал, как дым их сигарет смешивался с запахом земли и влажного мрака. Эти воспоминания, становясь то ярче, то бледнее, нахлы­нули на него, как чудесные звуки рояля, передаваемые ка­кой-то далекой радиостанцией за тысячи миль, через пу­стынный и безбрежный океан, то громкие, то едва слыш­ные, но они никогда не смолкали в душе, настроенной на эту волну.