Я прочла:
«Вторник возвращаюсь домой весь апрель буду Ленинграде напишите мне = Ваша Ахматова».
Долго я, ничего не понимая, вертела прямоугольную бумажку так и этак. Переписка между нами не ведется – зачем мне, собственно, знать, в Комарове Анна Андреевна или в Ленинграде? Да и в любом случае, письмо я все равно адресовала бы в Ленинград – так дойдет быстрее. К чему она вдруг сочла необходимым сообщить мне свое расписание? И какого, собственно, ожидает от меня письма?
Наконец, догадалась.
Она хочет через меня разведать, не приехал ли тот, кто собирался приехать в апреле[22].
Когда сама-то она приедет в Москву? Уехала она еще до марта – до погрома! – а приедет после. Сейчас уже нельзя ожидать, чтобы где-нибудь напечатали:
Никакой гильотины, оказывается, никогда не было. То есть она, конечно, была, но словно ее и не было. А кретин? Кретин, конечно, тоже был, но он, оказывается, был не совсем кретин. И те, кто не хочет забыть ни о гильотине, ни о кретине – с теми теперь надо бороться.
Что же, сколько уже погромов мы пережили, и гораздо более грозных. Переживем еще один.
А вот «Софья» уже не переживет. «Софья». Она на краю гибели. Опять24.
18 мая 63 Утром позвонила мне Анна Андреевна. От неожиданности я не сразу узнала голос. «В Комарове прозрачная весна, а здесь уже пышное лето». Она просила меня придти немедля, но я выбралась только к вечеру.
Она сидела в столовой, за круглым столом, вместе с Ниной Антоновной. Не усаживая меня, поднялась навстречу и взяла за руку:
– Пойдемте ко мне, посекретничаем. Дамы всегда секретничают, правда, Ниночка?
И вот мы опять сидим друг против друга в той же ардовской комнатке. Я на стуле, она на своей узкой тахте – полная, прямая, красивая. Легко опирается о тахту легкими ладонями. Молчим.
Есть что-то для меня неотразимо милое в этой повторяемости ее приездов, наших однообразных встреч, в том, что и комната опять та же, да и она – та же. Словно какой-то ритм и утешительный смысл придают моей жизни эти, иногда неожиданные, встречи.
За окном, в том же ардовском дворике, зеленеют деревья.
Приехала она, как говорит, по делам: из-за каких-то переводов и из-за того, что Луконин просит в «День поэзии» стихи, обещая напечатать, если она пожелает, даже отрывок из «Поэмы» с предисловием Корнея Ивановича[23].
Приехала с надеждой на очередную «невстречу». (Намек в одной фразе.)
Привезла ее Галя Корнилова. Переезд, всегда дающийся ей тяжело, на этот раз совершился благополучно.
– Мне не было худо на вокзале. Обошлось даже без нитроглицерина… Но я вижу, вам не терпится услышать мой «творческий самоотчет»? Пожалуйста.
Прочитала «Предвесеннюю элегию», дивную, северную, метельную, одинокую. Весну в разлуке. Весна-призрак: тот, с кем я разлучена, он тут, со мною, он в воздухе, он в тишине, он в метели.
Странно, что слова эти написаны только теперь, ведь столько о разлуке сказано, написано на всех языках, сыграно на всех музыкальных инструментах, а впервые создана эта формула:
только теперь[24].
Ведь это чувство непрестанного присутствия того, кто отсутствует – это и есть самое мучительное – и самое счастливое в разлуке.
…Сказала, что окончила еще одну главу для книги о Пушкине.
– Злая Эмма одобряет и Медведева тоже, – сказала она.
– Это что ж – «Домик на Васильевском острове»?
– Да… Нет, не совсем. Это новый слой, – и Анна Андреевна провела рукою в воздухе, будто разрезая его. – Называться будет: «Пушкин в 1828 году».
Да, я вижу: погром погромом, а литература литературой. Как сказал Маяковский: «…поэзия пресволочнейшая штуковина / Существует – и ни в зуб ногой». Погромы погромами, а работа работой. Не прекращается ни на день, ни на час, ни на минуту. Прочна русская литература! И в тех работниках, которые нам известны, и в тех, о которых мы еще ведать не ведаем.
Потом Анна Андреевна раскрыла толстую тетрадь и протянула мне. Страница вся исчеркана, строки стихов перечеркнуты и так и этак. Я вообще не умею читать быстро, к тому же Анна Андреевна своим ожиданием мешала мне. Не разобрала я и не запомнила ничего. Общий смысл поняла так: «прокуратура отошла, остался ты»[25].
Анна Андреевна взяла у меня из рук тетрадь, захлопнула ее, отложила в сторону и не без лукавства произнесла:
– И еще новая строфа в «Поэму».
– Ф-фу! – вырвалось у меня. Точнее: из меня.
Это было восклицание невежливое, неприличное, сознаю. Но ведь в прошлый раз Анна Андреевна клялась, что теперь-то уж «Поэма» окончена наверняка, что больше она к ней не притронется. А я утверждала: притронетесь и не раз.
Вот и вышло по-моему.
Анна Андреевна стала надо мной потешаться по случаю этого «ф-фу». Однако новорожденную строфу все же прочла. Хорошая строфа, ничего не скажешь! Но, по-моему, не обязательная. Может она быть, может и не быть. Вставляет Анна Андреевна ее куда-то в «Решку». Куда? Я не поняла[26].
Рассказала про дачного своего соседа, Гитовича. Она с ним поссорилась25.
– Он нахамил Николаю Ивановичу Харджиеву, который приехал меня навестить. А потом, в отдельности, мне. Пьяный, конечно. Он пьян уже лет двадцать. Представьте себе, все его защищают. Говорят, он это из ревности. Но я думаю, ревнуют жен или любовниц, а если человек ревнует чужую соседскую старушку, то его следует запереть в пробковую комнату… Я очень люблю Сильву, с ней я по-прежнему, а с ним мириться не буду. Но сейчас ему худо, он лежит носом к стенке, я даже хочу просить девочек, чтобы дали ему какие-нибудь переводы.
(Гитовича прорабатывают за стихи, где говорится, что он-то не варвар и потому любит Пикассо. «А, значит, мы варвары!»253)
В комнату, постучав, вошел незнакомый юноша. Черноволосый, чернобровый. Черты лица четкие, прямые, правильные, лицо замкнутое.
– Лидия Корнеевна, разрешите вам представить, это Анатолий Генрихович Найман, Толя, – сказала Анна Андреевна. Юноша поклонился, мы пожали друг другу руки, и Анна Андреевна издевательски стала ему рассказывать про мое «ф-фу!».
– Вы только подумайте, – оживленно жаловалась она, указывая ему на меня глазами, – и это человек из первого десятка, да, да, из самого первого! «Ф-фу!» – единственное, чего я дождалась от Лидии Корнеевны, когда сказала ей о новой строфе.
Толя – Анатолий Генрихович – вежливо улыбнулся. Я начала припоминать. Я уже слышала наименование «Толя Найман» от кого-то, кто недавно побывал в «Будке». Сообразила: Толя Найман – один из молодых поэтов, подружившихся в последнее время с Анной Андреевной. Да, да: Иосиф Бродский, Толя Найман, Женя Рейн и кто-то еще26.
Между тем, Анна Андреевна снова – в который уж раз! – заговорила о Страховском:
– Подумайте, Россию он забыл начисто, запомнился ему только один Городецкий.
Я сказала, что мемуары всегда лишены точности, верности, даже если авторы не имеют специального намерения лгать – и, по-моему, гораздо точнее и надежнее всяких мемуаров – письма. Процитировала Герцена (уж такого заядлого мемуариста!):
«Письма – больше, чем воспоминания, на них запеклась кровь событий, это – само прошедшее, как оно было, задержанное и нетленное»27.
22
Исайя Берлин.
23
См. с. 61 и 136.
24
О «Предвесенней элегии», как о начале цикла «Полночные стихи» (БВ, Седьмая книга) см. с. 81 настоящего тома. – № 99.
Отсылаю читателя к отделу «Стихотворений», помещенному непосредственно сразу после моих записей. Там собраны те стихи, без которых наши разговоры могут оказаться не вполне понятными. Нумерация стихотворений начинается с № 99 (в томе втором «Записок» отдел стихотворений кончался номером 98).
25
Предполагаю, что А. А. показала мне отрывок «Через 23 года» (т. е. через 23 года после начала работы над «Поэмой без героя»). Предполагаю также, что отрывок обращен к Н. Гумилеву («заветные свечи» – это те, что в начале «Поэмы» именуются «венчальными»). ББП, с. 307. – № 100.
26
Об этой строфе см. с. 44–45 настоящего тома.