Изменить стиль страницы

– Слава Богу, отменила. Он говорит: вечер намечен на 29-е, потому что им надо к сроку выполнить план. Вы подумайте только: они выполняют план, а я из-за этого должна быть представлена Бог знает как… В январе я, быть может, сама приеду. А умру к тому времени – еще лучше: большой портрет на сцене и очень много цветов.

Заговорили о Солженицыне.

– Можете себе представить, что с ним сейчас делается? Мгновенная мировая слава. Он дает урок, подходит к доске, пишет мелом, а все ученики уже читали газеты, полные его именем… Трудно себе это вообразить335.

– Ну, вам не так уж трудно.

– Я тогда не стояла у доски.

Я торопилась домой, потому что в три часа мне назначено было звонить Кожевникову по поводу «Софьи». Анна же Андреевна ждала Наташу Рожанскую, потом болгар – мне не хотелось звонить при них336. Я поднялась. Анна Андреевна вышла проводить меня в переднюю.

– Если даже не напечатают сейчас ни «Поэму», ни «Софью Петровну», – сказала она (тут я поперхнулась от этого сопоставления и до сих пор испытываю неловкость) – если даже не напечатают сейчас ни «Поэму», ни «Софью Петровну», все равно: теперь можно повторить сталинские слова: «жить стало лучше, жить стало веселей». И все потому, что его нет. Не правда ли, Лидия Корнеевна?

Я пришла домой, позвонила в «Знамя», выслушала обдуманную злорадную грубость Кожевникова, прилегла на диван, чтобы унять сердцебиение и, когда оно чуть утихло, заснула. Разбудил меня телефонный звонок.

Звонила Анна Андреевна.

– Ну, что в «Знамени»?

– Кожевников сказал мне: у нас в редакции лежат две вещи на ту же тему, что и ваша. Но перед вашей они имеют большое преимущество в идейном и художественном отношении.

Анна Андреевна помолчала.

– Ну, а что у вас? – спросила я. – Были болгары?

– Были. Целых четверо. Фотографии, автографы, лесть, Бог знает что. Я приняла их верноподданнические чувства.

– А Скорино? – спросила я. – Еще не прочитала? Не звонила?

– Нет. Еще нет. Я думаю, она ответит мне, что у них в редакции лежат две поэмы на ту же тему, что и моя, имеющие перед моей большие преимущества в идейном и художественном отношении… Всего хорошего. Приходите скорей.

2 декабря 62 Анна Андреевна звонила с утра и звала к себе днем, но днем я ездила навещать тяжело хворающего Самуила Яковлевича, засиделась возле него и к ней поспела только вечером.

На кушетке раскрыта постель. Анна Андреевна в кресле.

– Всю жизнь пролежала, – пожав мне руку, сказала она с досадой. – А теперь устаю от лежания.

Почти весь вечер была она раздраженная, недобрая. Думаю, она и сидеть устает. Попросила Нику дать мне прочесть корректуру стихов в «Знамени». Но на каждое мое корректорское замечание сердилась. Например, очень рассердилась, когда я сказала ей, что слово «зюйд-вест» (в строке: «Чего же ты хочешь, товарищ зюйд-вест?»)* – пишется через и краткое. Она сердито настаивала: «зюд», а не «зюйд». В конце концов согласилась, но очень была недовольна. Потом я сказала ей, что вспомнила нынче еще четыре ее строки (правда, вторую с дырками), и спросила, записаны ли они у нее?

И вовсе я не пророчица,
Жизнь   – как ручей,
А просто мне петь не хочется
Под звон тюремных ключей.

Она обрадовалась было, схватила маленький узкий блокнотик и начала записывать. Но тут же попрекнула меня, зачем это я не целиком вспомнила вторую строку?

Строка из стихотворения: «Опять подошли «незабвенные даты»», см. «Знамя», 1963, № 1 и БВ, Седьмая книга.

– Но дальше, дальше? – спрашивала она, глядя на меня снизу сердито, и не выпуская блокнот из рук. Я уверяла: дальше ничего не было, последние две строки заключительные.

– Нет, дальше, дальше! – требовала она. – Вы позабыли.

Ей, конечно, виднее. Но мне она прочла тогда только эти четыре! Конечно, я виновата: забыла вторую.

Весь вечер она не расставалась с блокнотиком, вглядывалась во вновь записанные строки, пытаясь и во время разговора восстановить утраченное[472].

Разговор зашел о Солженицыне, и она оживилась. Он опять побывал. Она спросила его, не собирается ли он переезжать в Москву? Он ответил, что расстаться с Рязанью ему трудновато: «на моем попечении несколько старушек».

– Он как будто стал темнее, – сказала Анна Андреевна. – Какая-то тень на лице.

Подобрев, она начала утешать меня в моих неудачах с «Софьей», хотя я и не жаловалась. По ее словам, она дает всем читать мою рукопись и вокруг «восторг и слезы».

Я сказала ей, что самое время печатать «Реквием». Я спросила, нет ли из «Знамени» ответа насчет «Поэмы»?

– Нет, – сказала Анна Андреевна. – Что бы это могло значить? Я думаю, инструкция об отмене ждановщины еще не дошла до них.

До «Знамени» не дошла?! Я молча подивилась такой наивности в ее устах. Ведь человек она весьма не наивный. Как это не дошла? Васильев и Кожевников – одного поля ягода. Если Хрущев произнес и если Васильев знает, то уж наверняка знает и его соратник, Кожевников, и вообще все, кому ведать надлежит.

Провожая меня в переднюю, Анна Андреевна сказала:

– Да, с «Поэмой» что-то неспроста.

В Никином восьмиэтажном доме я люблю спускаться по лестнице. Подниматься, когда лифт испорчен, – смерть, а вниз – люблю. Из каждого окошка далеко видно сплетение городских огней. Все дома ниже этого – и сколько огней, и какие узоры огней под и над крышами! Глядя на эти узоры, я думала обо всем сразу: о болезни Анны Андреевны, о Солженицыне – какой он? увижу ли его когда-нибудь? о «Реквиеме», о «Поэме». О «Софье» не думала, и не от боли, а потому, что в моей жизни никогда и ни в чем не бывало удач, «я и без зайца знал, что будет плохо», как говорит один помещик у Чехова. Я привыкла, да и о чем же тут думать? Опять плохо, снова плохо; и неправда! не плохо вовсе, раз вырвался на волю «Один день Ивана Денисовича», и, дай Бог, «Реквием» вырвется скоро. Ведь это все о Мите. И какими голосами! Хорошо, а не плохо… Вот с «Поэмой» хотелось бы разгадать, что творится. Я села на подоконник, и, глядя на огни, перечла первую часть и «Решку». Я думаю, что с ждановщиной в самом деле велено не считаться, то есть печатать Ахматову разрешено (вот и печатают стихи во многих местах), но «Поэма» сама по себе, безо всякого Жданова ставит их в тупик. Лагеря они там, к счастью, не чуют, но какую-то крамолу чувствуют. Может быть, опасаются, что там где-то упрятан Гумилев? Под чьею-то Маской?

И к чему нам сегодня эти
Рассуждения о поэте
И каких-то призраков рой?
…………………………..
Прочитав последнюю фразу,
Не поймешь, кто в кого влюблен, —

а они смерть не любят, когда им не понять. А, быть может, догадываются, что речь в «Поэме» идет о победе над ними? О победе поэта?

Существо это странного нрава.
Он не ждет, чтоб подагра и слава
Впопыхах усадили его
В юбилейные пышные кресла,
А несет по цветущему вереску,
По пустыням свое торжество.

Это им не 7-ое Ноября и не 1-ое Мая. Это какое-то другое торжество. Как же позволить ему восторжествовать?

5 декабря 62, Переделкино Насчет того, будто ждановщина отменена – это еще бабушка надвое сказала. То есть не бабушка, а Хрущев. А может быть, он этого вовсе и не говорил, а Твардовский просто принял желаемое за действительное?

Сегодня я, по просьбе Лели Златовой, принесла ей Солж 2, полученного мною от друзей, и она, среди целого вороха слухов: кто отвечал Хрущеву в Манеже, есть ли основания ожидать разгрома не только живописи, рисунка, скульптуры, но и литературы, сообщила:

вернуться

472

Второе четверостишие так и пропало, а вторая строка в первом была ею восстановлена: «Жизнь моя светла, как ручей». Эти четыре строки опубликованы впервые в «Памяти А. А.» на с. 22, а в СССР – в журнале «Даугава», 1987, № 9. См. также сб. «Узнают…», с. 282.