Я увидел лицо Дороти. Она словно смотрела на эту сцену. Но не это заставило меня просить прощения, а мысль, что все мои благие намерения пропали из-за пачки сигарет.
Она сидела на стуле со страдальческим выражением лица, а я бормотал: «Прости меня… я нечаянно», — и все такое, но это не действовало. Наконец она сказала:
— Ты бы поискал себе комнату — я больше не могу выносить эти скандалы и сходить с ума всякий раз, как ты уходишь.
— Слушай, мама, — сказал я, — ты сама виновата, честное слово. Я был готов отрезать себе руку в тот же миг, как поднял ее… Если б ты только доверяла мне… Тогда я, может, сам решил бы, что делать…
— Ты у меня молодчина, — сказал я. И хотел еще добавить, что для меня в мире нет лучше матери, что она мужественная, умеет надеяться и работать не покладая рук, что она создала для меня дом, который я ценю, хотя пользуюсь им, как гостиницей.
Но железные законы помешали мне. Да еще мысль, что она может подумать, будто я подлизываюсь, чтобы добиться своего. Бросив брюки, я дал задний ход, так сказать, сам наступая себе на пятки.
Через пять минут она вышла из дому.
Через десять — вернулась, поднялась наверх со всеми моими брюками, положила их на спинку кровати и бросила мне два десятка сигарет. Ну, посудите сами, что поделаешь с такой женщиной.
— Мама, — сказал я. — Куда бы ты хотела пойти сегодня погулять?
Она стояла ко мне спиной.
— Не знаю. Да ты обо мне не беспокойся.
— Пойдем в Выставочный парк, оркестр послушаем.
— Люблю хороший оркестр, — сказала она каким-то странным глухим голосом, и я понял, что мы помирились. Но, скажу прямо, оба мы были чудилы, каких поискать.
3
Прогулка по парку была для меня пыткой по двум причинам: одна вам уже известна, а другая состоит в том, что я не выношу оркестры. Они меня нисколько не трогают, и это факт. Когда Гарри и моя старуха были детьми, блеск медных труб, наверно, еще нравился, потому что джаз тогда приезжал из Нового Орлеана, Канзас-Сити, Чикаго, а теперь в Англии появились доморощенные джазисты вроде Хэмфри и Криса Барберов и даже в нашем городишке развелось семь или восемь местных джазов. Своего стиля у них не было — каплями допотопного джаза они разбавляли целые галлоны «Горной девы», «Нью-йоркской красотки» и всякой всячины. У старых духовых оркестров было сильное преимущество — без них не обходились ни процессии, ни похороны, ни парады, ни гулянья в парках, а это было немало до появления телевидения. Так что мою старуху они еще как-то волнуют. А меня — нет. Для меня все началось с того первого раза, когда мне было лет восемь или девять и я, сидя на ступеньках подвала, слушал, как местный джаз наяривал в традиционной манере «Тигровый ковер», «Бэсин-стрит» и прочее в том же духе; эти воспоминания связаны с беззаботными людьми, веселившимися до упаду в облаках голубого дыма.
А чугунная эстрада, окруженная подстриженными кустиками, корзины с геранью, сотни людей, которые пришли со своими стульями и расселись вокруг музыкантов, тоже пришедших со своими стульями, для меня сущий ад. В тот день они выдали всю программу, кроме «Вильгельма Телля». Оркестр был военный. Дирижировал самоуверенный маленький человечек, и они его слушались, как бога, — можно было подумать, что за малейшую ошибку он их всех поубивает. Я вырвал листок из книжки у Гарри, прикрыл глаза от солнца и задремал.
Гарри я пригласил с нами в порыве благородства — когда зашел разговор о прогулке, он зевнул и сказал, что это, конечно, очень интересно, но он, пожалуй, побудет один, поспит, а потом выпьет бутылку пивка и закусит йоркширским пудингом. Тогда я сказал:
— Пошли за компанию, веселее будет.
Мою старуху чуть удар не хватил.
— Вы и вдвоем не соскучитесь, — сказал Жилец. — А мне трудно на старости лет свои привычки менять.
Но я видел, что он не прочь пойти.
— Пойдем послушаем еще разок «Аве Мария», — сказал я и увидел, что моя старуха затаила дыхание. Он взглянул на нее.
— Как думаешь, пойти?
— Тебе не мешает развлечься, — сказала она.
В общем он пошел, и, не скрою, я позвал его не только из добрых чувств — взяв Гарри, я мог хоть иногда отойти от моей старухи. Просто удивительно, каким добрым становится человек, когда у него гора с плеч свалится. Понимаете, я боялся, что Род нас выдаст. Примирившись утром с моей старухой, я унес газеты к себе наверх и стал просвещаться насчет того, что творится в нашем безумном мире.
Я узнал, какие знаменитости бежали с шикарными девицами и куда. Узнал новости о молодежи в разных городах, которые здорово меня насмешили, после того как я прочел раздутый отчет о том, что было у нас. Потом пошли сообщения о подвигах частных сыщиков, грабежах, изнасилованиях и о том, что увидел чей-то муж, когда вместе с сыщиком пошел ночью в свой садик. Разве это новости! Старо как мир. Часов в двенадцать мое приятное занятие было прервано — на улице раздался свист, но я и ухом не повел, зная, что свистит Носарь.
Но он никак не хотел уходить, так что в конце концов я открыл окно и высунулся с газетой в руке, показывая, что занят. Он стоял, задрав вверх голову и заложив два пальца в рот, чтобы свистнуть еще раз.
— Беги отсюда, детка, — сказал я.
Скрестив руки на груди, он спросил:
— Это ты мне? Слышь, старик, у меня хорошие новости.
— С меня довольно вчерашних скверных шуток, — сказал я.
— Твоя старуха пронюхала что-нибудь и заперла тебя?
— Она чуть с ума не сошла, когда мой рукав увидела.
— Плевать. Ты не трухай. Хорошие новости: Род молчал как рыба — нас не заметут.
— Хорошие или плохие — все равно. После вчерашнего мне до вас нет дела.
— Брось, старик. Уговор помнишь — быть вместе до конца.
— Я тебя предупреждал, чтоб никаких ножей.
— Приходи сегодня и скажи это всем.
— Не выйдет, я занят.
Он свистнул, махнул рукой и пошел прочь.
— Ладно, увидимся, — бросил он через плечо.
На том мы и расстались. Но у меня прямо гора с плеч свалилась, когда я узнал, что два молодчика с непроницаемыми лицами не постучатся в дверь. Так что я пользовался концертом, как мог. Нет ничего приятней полусна, и я сладко дремал, а солнце, пробиваясь сквозь листву деревьев и сквозь ресницы, окутывало мои сны светлой дымкой.
Во время пятого или шестого номера моя старуха вдруг стиснула мне колено.
— Господи, Артур, это он!
Я вздрогнул, с трудом сообразил, где я, и спросил:
— Кто?
Но я не мог добиться от нее толку. Оркестр в это время гробил какую-то грустную и медленную мелодию. В дальнем конце эстрады какой-то тип исполнял соло на тромбоне. Он играл стоя, иначе я и не увидел бы его.
— О чем ты, мама?
Она схватила меня за руку и сжала ее до боли.
— Это он — твой отец!
— Не может быть, — сказал я.
— По-твоему, я не узнаю собственного мужа?
— Но ведь ты его так давно не видела — долго ли ошибиться?
— Если это не он, значит его двойник.
Гарри наклонился к нам, и не удивительно, потому что моя старуха говорила в полный голос, все вокруг прислушивались к шипели на нас.
— Она говорит, это мой старик, — сказал я. — Вон тот, что играет на тромбоне…
— Твой отец?
— Так она говорит.
— Пойду взгляну на него поближе, — сказала моя старуха.
— Подожди, пока они кончат играть, — сказал Гарри.
— Довольно я ждала, — сказала моя старуха. — Пятнадцать лет.
И прежде чем я успел ее удержать, она уже начала протискиваться к проходу.
Надо отдать справедливость моей старухе — она умница. Я обмирал со страху, боялся, что вот сейчас она ринется прямо на эстраду, чтоб все решить разом на месте. Но вместо этого она повернулась к эстраде спиной.
Я вздохнул с облегчением и заставил себя не глядеть в ее сторону. Гарри толкнул меня локтем и шепнул:
— Положись на нее: она будет ходить вокруг, пока не найдет местечко, откуда сможет разглядеть его незаметно.