У Бабефа теперь одна мысль: в Париж! С трудом одалживает он несколько монет на дорогу. Его провожают завистливые и сострадательные взоры обитателей Руа: «Куда он едет? В Париж? Но ведь в Париже революция! Лучше бы переждать месяц-другой». Да, в Руа все уверены, что к осени революция кончится: Бастилия уже взята, Неккер вышел в отставку, добрый король уменьшит налоги, и тогда все образуется.
Бабеф умеет думать, и когда он садится в дилижанс, его охватывает волнение: позади жизнь, бедная, грустная, но мирная, жена, дети, книги, проекты «Истории Пикардии», письменный стол. А что впереди?.. Париж, революция, история…
Бабеф приехал в знойный июльский вечер. На улицах толпились встревоженные люди. Все читали листки, кричали, спорили с друзьями, с прохожими, даже со стенами. Все хотели наговориться всласть после долгих лет молчания. Бабеф остановился в гостинице возле площади Грев. На дверях было написано: «Дают ночлег конным и пешим». Он хотел уснуть, но не мог. Внизу пили вино и пели, пели новые страшные песни на мотив церковных литаний: «Месть преступникам! Месть притеснителям»!.. Было черно и душно. Потом разразилась гроза. Но даже она не смогла разогнать народа. Удары грома перемежались с грохотом и с заунывным ревом: «Месть!..»
Ночью Бабеф слышал революцию. На следующий день он ее увидел. Он увидел не кресла Учредительного собрания, не Лафайета или Мирабо, не мечтателей, не вождей, не батальоны повстанцев. Он увидел ржавый железный фонарь на углу площади Грев и улицы Баннери, обыкновенный фонарь возле мелочной лавки, гордо именовавшейся «Королевским уголком». В лавочке торговали свечами, кофе, сахаром и мылом, а возле лавочки не редела толпа. Здесь народ судил, и здесь он пел — под ржавым фонарем.
Бабеф стоит, прижавшись к стене. На лице его недоумение. Ведь он еще новичок… Он видит, как толпа тащит к фонарю дряхлого старика. Тот упирается, молит. На вид ему лет семьдесят, если не восемьдесят.
— Кто это?
Мальчишка с пренебрежением оглядывает Бабефа:
— Вы не знаете, кто это? Это Фулон. Подлец! Он говорил, что заставит нас жрать траву, как баранов…
Фулона притащили к фонарю. Какие-то люди пробуют говорить:
— Обождите! Пусть его судят…
Но толпа рычит:
— Вы что же — в стачке с негодяями?..
Вид фонаря охлаждает человеколюбие. Лафайет уходит. А толпа кричит Фулону:
— Становись на колени! Проси прощения!
Старик падает на землю. Он визжит:
— Простите меня! Посадите в тюрьму! Я ведь сам скоро умру…
Но ржавый фонарь ждет. На шее Фулона — веревка. Несколько судорожных прыжков, и все кончено. Толпа, однако, не хочет успокоиться. Кто-то принес топор. Голову Фулона отрубают. В рот засовывают клок сена. Тогда Бабеф говорит вслух:
— Страшно!..
Кругом гогочут. «Страшно? Нет, весело!!!» Здесь никто не поймет Бабефа. Все смеются и поют: «На фонарь аристократов!»… Одежду Фулона разрывают, дерутся из-за клочков: говорят, приносит счастье. Голову сажают на пику. Сено в крови.
— Пусть жрет траву!..
Этот день Бабеф проводит, как во сне: он хочет убежать от клока сена и не может. Он идет с другими, идет молча, ни о чем не думая, тяжело дыша. Теперь две головы: из Компьена притащили зятя Фулона. Тело его изрубили: кровь, пыль, барабанный бой, песни. Весь Париж высыпал на улицы: «Вот умора!.. Глядите, и зять и тесть на пиках».
— Что, вкусно, старина?
— Мычи, баран! Ммме…
Газетчики выкрикивают: «Замечательное произведение Демулена. Речь фонаря к парижанам!» Берут нарасхват. Здорово написано!.. Ржавый фонарь, конечно, не умеет разговаривать. За него говорит молодой журналист Камилл Демулен, и парижане хорошо понимают язык фонаря. Бабеф тоже читает не отрываясь: бойкое перо!.. С воодушевлением он восклицает:
— Вот что значит свобода нации — теперь каждый может говорить все, что ему вздумается!..
Перед ним, однако, пика, а на пике голова бывшего контролера финансов Фулона. Изо рта торчит сено. Бабеф вспоминает, как старик кричал: «Я ведь сам скоро умру…» А толпа веселится, не умолкают барабаны. Где он? Это улица Сан-Мартен. Уже смеркается. Сколько часов бродит он по городу?.. Страшно! И все же хорошо! Но зачем эти головы?.. Кругом танцуют, пьют вино, поют. Парижане не хотят философствовать. Как он одинок среди сотен тысяч людей! Как он одинок глаз на глаз со столь долгожданной революцией!
Измученный сомнениями, ходьбой, шумом, всеми делами этого первого парижского дня, Бабеф возвращается в гостиницу. Там он берет перо. Он напишет жене. Конечно, она не получила образования. Она не знает истории Рима. Она даже не читала Руссо. Эта бывшая служанка едва-едва может написать мужу несколько простых задушевных слов. Но жена поймет его: ведь она дочь народа. А у народа злые слова и грубый голос, но у него большое сердце. Он рассказывает жене о всем виденном: «Двести тысяч человек глядели, ругали мертвецов и радовались… О, какую боль причиняла мне эта радость! Я был и удовлетворен и подавлен. Это — жестокость…»
Здесь он кладет перо. Он ходит по комнате из угла в угол. Перед ним вдова Эрбо, засеченная плетьми: она жала овес на господском поле, кожевник Морис — виселица: он кого-то обругал в кабаке, шапочник Мутье, которому отрубили руку, — он посмел охотиться в лесу маркиза; перед ним виселица, палач, кнут, топор, кровь, столько крови!..
Как бы не захлебнулась в ней вся страна: кровь ведь никогда не высыхает, она только прячется под землю, а потом вырывается наружу, она сводит людей с ума.
Бабеф пишет: «Пытки, четвертование, колесо, дыбы, костры, плети, виселица, сонмы палачей развратили нас. Правители, вместо того чтобы просвещать, сделали нас дикарями, ибо они сами дикари. Они пожинают и пожнут то, что посеяли. Ведь за этим, бедная моя жена, последует дальнейшее, еще более страшное! Мы теперь только в начале…»
Уснул Париж — все устали после плясок и песен. Под ржавым фонарем целуются влюбленные. Днем они пили со всеми и со всеми пели: «Месть!» Теперь он говорит ей:
— Мы поженимся после дня всех святых, когда это кончится…
Сколько же может длиться революция? Месяц, два, три… Так думает народ, так думает, засыпая, король, который, услышав об убийстве Фулона, приуныл, так думает даже «фонарный прокурор» Камилл Демулен. Самые недоверчивые или самые горячие шепчут: говорят, что еще прикончат тридцать душ, тогда-то все кончится…
А Бабеф до утра бегает из угла в угол, и в голове его одно: это только начало!..
Влюбленные давно пошли спать. Пусто теперь под ржавым фонарем.
Та ночь, когда Бабеф писал о своей встрече с революцией, была последней человеческой ночью перед годами суматохи, пафоса, ненависти, героизма и позы, последней ночью мечтателя, землемера, мужа, отца, Франсуа Бабефа. Все завертелось, вплоть до имен. Для начала он стал «Камиллом»: добродетели Рима были в моде. «Камилл» — что может быть лучше для первых надежд и гражданского согласия? Много трудней было выбрать профессию. Уничтожив феодальные привилегии, революция, конечно, осчастливила патриота Бабефа, но дипломированный «комиссар поместий» оказался не у дел. Впрочем, Бабеф не унывал. Он все переиспробовал. Кто же в такие времена занимается своим делом? Разве что землепашцы и палачи. Мясник Лежандр стал Солоном, епископ Гобель вождем безбожников, а принц Орлеанский яростным республиканцем.
Совместно с неким Одифором Бабеф берет патент на новое изобретение — «тригонометрический графометр». Не удалось? Что же, он становится памфлетистом. Граф Мирабо злит Бабефа: он слишком красноречив. Как все наивные люди, Бабеф неожиданно подозрителен. Он выпускает брошюру против героя дня. Это гражданский долг, и это профессия — должен же человек чем-нибудь зарабатывать хлеб! Но, увы, памфлет не продается. Слишком уж много памфлетов, парижане ими объелись. Типографу пришлось, конечно, уплатить. Мирабо уцелел, а долги Бабефа возросли. Впрочем, что касается Мирабо, ненависть Бабефа быстро погасла. Проходит месяц-другой — и памфлетист просит аудиенции у графа: провинциалу нужна поддержка.