— Замолчите! Кто кого судит; мы — преступников или вы — правительство республики?

На вопрос гражданина Гандона нетрудно было ответить: в Вандоме судили Директорию, и тщедушный Гризель олицетворял здесь предательство — высшую добродетель граждан директоров.

Бабефа спрашивают: «Кто был с вами?» Он удивленно смотрит на председателя:

— Мне непонятно, как можно у человека предполагать заранее отсутствие гражданских чувств.

Председатель, в свою очередь, удивляется: Гризель ему куда понятней. Но в зале аплодисменты. Солдаты выгоняют граждан на улицу. Это рукоплещет Бабефу народ, народ, уже неспособный защитить героев, но еще способный умиляться их добродетелью. Эта третья сторона — не «равные» и не Гризель — только однажды выступила на процессе. Председатель приказал ввести свидетелей обвинения, граждан Барбье и Менье. Оба были солдатами «полицейского легиона», расформированного по приказу Директории. За участие в бунте они попали под суд. Их приговорили к десяти годам тюрьмы и в Вандому доставили под стражей.

В зал входит Менье. Это молодой паренек, щуплый, бледный. Председатель:

— Ваше имя?

Вместо ответа Менье начинает петь: «Восстаньте, павшие герои!»

— Замолчите!

Менье поет. Закончив песню, он говорит председателю:

— Если вы настоящий патриот, эта песня должна вам так же нравиться, как и мне.

— Известны ли вам подсудимые?

— Нет. Вы привели меня сюда, чтобы я мог выказать мое благоговение перед этими защитниками свободы? Скорей отсохнет мой язык, нежели я уподоблюсь презренному Гризелю. Суд палачей осудил меня. Мне грозили пыткой, если я не подпишу ложных показаний. Я пережил минуту постыдной слабости. Я каюсь. Теперь я тверд душой. Обвинитель, гражданин Вильяр — вот этот самый — приходил ко мне в тюрьму. Он говорил: «Если ты на суде все подтвердишь, мы тебя сейчас же освободим. Если нет, тебе придется худо!» Но чистая совесть дороже свободы.

Гражданин Вильяр пробует протестовать. Менье грозят: статья 336-я строго карает за ложные показания. Однако он не сдается. Тогда приводят Барбье. Он повторяет: «Обвинитель Вильяр требовал ложных показаний». У Барбье имеются доказательства… Председатель вовремя останавливает свидетеля:

— Вы обвиняете самого себя.

Барбье отвечает:

— Что же, если вам нужна еще одна жертва; я готов… Я счастлив сесть рядом с этими героями.

Бабеф говорил на суде о Руссо, о Мальби, о Дидероте. Барбье и Менье были полуграмотны. Они умели читать только по слогам, с трудом расписывались. Не разум — сердце подсказывало им эти, полные мужества, слова. Гракх Бабеф, окруженный врагами, в их лице увидал тот народ, бескорыстный и справедливый, которому он посвятил свою злосчастную жизнь.

Процесс длился долго: он начался в вантозе — тогда стояли сильные холода. Теперь веселый месяц флореаль. В зале суда темно и душно. Напрягаясь, Гракх Бабеф читает защитительную речь. Он читает уже десять часов без передышки. На лбу пот, срывается голос. Он излагает перед судьями свои идеи: «„Аграрный закон“ — не лекарство. Только в общности имуществ залог равенства». Бальи смеется:

— Кто же будет собирать плоды, если нельзя сказать «это мое»?..

Бабеф отвечает:

— Счастье в том, чтобы не было «мое» и «твое». Иисус Христос проповедовал равенство, справедливость, ненависть к богатству. Он был за это живым пригвожден к кресту.

Бабеф говорит о своей жизни: он знает, что такое революция, он знает, что такое голод. Две унции хлеба. Детский гроб.

Здесь все оглядываются: кто-то в зале, захлебываясь, плачет. Это жена Бабефа.

Бабеф говорит об опасности, которая грозит республике. Вильяр его прерывает:

— Вы хотели погубить республику.

— Нет, мы хотели ее спасти. Революция ничего не дала народу, и народ начинает ненавидеть республику. Что кругом нас? Оглянитесь! Равнодушие. Патриоты, еще вчера пламенные и отважные, теперь молчат. У всех опускаются руки… Но равенство должно восторжествовать. Оно восторжествует. Французская революция только предвестница другой революции, более великой и более торжественной! Они исчезнут — межи, изгороди, стены, тюрьмы, кражи, преступления, виселицы, зависть, ненасытность, обман, двоедумие и червь — точитель всеобщего беспокойства…

На лицах судей досада. Присяжные устали от высокой философии — их клонит ко сну. Бабеф сейчас в темном зале беседует с другим поколением. Он доказал, что не праздные сны его проекты, в них разберутся дети. А теперь пора кончать!..

Здесь человеческое горе меняет голос Бабефа: он не проповедует, он прощается с жизнью, и не слова, только дрожь голоса заставляет присяжных насторожиться. Может быть, они и не философы, но они все-таки люди.

— Если наша смерть предрешена, если для меня настанет последний час, я вправе сказать, что давно его ожидаю. Я привык к тюрьмам и к гонениям. Мысль о насильственном конце меня не страшит: такова судьба революционера. Мои писания останутся. Они покажут, что я жил и дышал только любовью к народу. Одно меня печалит. Вот они, мои дети, я их вижу сейчас. Они здесь, они слышат мой голос. Я говорю им: «Мне горька мысль о вас. Я хотел, чтобы вы были свободными людьми. Что же я могу вам завещать? Ненависть к насилию? Преданность равенству? Нет, это слишком зловещее наследство. Я вас оставляю на рабство. Это омрачает мои последние часы…»

Бабеф ничего не видит: слезы застилают его глаза. Но с удивлением Дартэ глядит на присяжных. Ведь все говорят, что эти присяжные подобраны, что они ненавидят анархистов. И что же — присяжные плачут. Плачет публика. Уныло вытирает нос конвойный. Только с лица гражданина Вильяра не сходит насмешливая улыбка. Национальный обвинитель не страдает сентиментальностью. Речь его проста и ясна. Был заговор? Был. Вот и все. Он знает, что может сильнее всего подействовать на присяжных, на этих мирных провинциалов, которые любят вист, незабудки и спокойствие:

— Довольно! Нельзя переходить от революции к революции. Вспомните восемнадцать месяцев террора. Франция устала.

Во имя усталости он требует столько-то голов: пусть не мешают Франции отдыхать. И присяжные, недавно плакавшие над словами Бабефа, теперь сочувственно вздыхают: что и говорить — все устали…

Жены подсудимых жадно ловят каждое слово, они вглядываются в лица присяжных: вот тот налево, кажется, жалеет, а этот, наверное, хочет засудить. Десятилетний Эмиль спрашивает мать:

— Они уже решили или будут еще думать?..

Мария Бабеф ждет чуда. Поспешно она отвечает:

— Что ты! Еще ничего неизвестно. Бог даст, они пожалеют. Ведь все видят, что Франсуа — честный человек…

Рядом с ней — почтенный гражданин. Это граф Дюфор де Шеверни, самый богатый помещик в окружности. Он сидел в тюрьме при якобинцах. Все меняется: теперь он пришел посмотреть, как судят якобинцев. Услышав шепот Марии Бабеф, он возмущенно отсаживается подальше: можно ли называть злодея, который хпгел всех ограбить, «честным человеком»?..

Граф Дюфор де Шеверни больше не скрывает своей привязанности к королевскому престолу. Кто же судит «равных»? Королевский суд? Республиканцы?

Антонель, спокойный, как всегда, в последние часы еще раз напомнил судьям:

— Против роялистов мы пошли бы сражаться даже за эту республику. Берегитесь, республиканцы! Вы хотите уничтожить последних патриотов. Что будет завтра? Кто сможет отстоять Французскую республику? Вы убиваете не только нас — себя.

Присяжные уходят совещаться. В последний раз Софи Ланьер затягивает: «К оружию, граждане!..» Наступает томительный долгий день. В комнате присяжных душно. Сколько они останутся здесь? Пока не сговорятся. А сговориться трудно. Как ни старались власти, четверо присяжных — патриоты. Граждане директоры с волнением читают ежедневно рапорты о настроении присяжных. Вся беда в законе: достаточно четырех белых шаров, чтобы подсудимые были оправданы. Но ведь оправдание Бабефа — это приговор Директории. Из Парижа несутся вестовые: голову Бабефа! Присяжные спорят, молчат, снова спорят. Вот уже смеркается. Они не сговорятся: четвеоо настаивают на оправдании. Кажется, Бабеф спасен.