Изменить стиль страницы

В субботу, 23 декабря 1955 года, ровно через год после возвращения из Новой Зеландии, Пеилуа проснулся утром и не нашел под кроватью чемодана. Он бросился к Томаси, разбудил его, кричал и непотребно ругался, обвиняя всех и каждого в краже его чемодана, «его жизни».

Миссис Томаси и дети с плачем ползали на коленях по дому в поисках чемодана. Мистер Томаси попытался было успокоить Пеилуа, но, заработав чудовищный удар в лицо, вылетел за дверь. Досталось даже Луафате, он осыпал ее оскорблениями и бил, обвиняя в том, что будто бы это она «отдала его жизнь своей нищей семейке».

Чемодан не нашли ни в комнатах, ни около дома, и Пеилуа в одних ярко-красных трусах побежал в полицейский участок. Впервые люди были лишены возможности восхищаться великолепием его рубашек и брюк. Вернулся он в сопровождении двух запыхавшихся полицейских, усадил их, а сам, совсем обезумев от горя, принялся бегать вокруг дома, еще и еще раз крича (по-английски), что «какой-то ублюдок из местных украл его жизнь!». Собрались соседи. Наконец один из полицейских, коренастый капрал — тайный сторонник освободительного движения, — вежливо, на аристократическом самоанском языке сказал, что ни он, ни его коллега не понимают по-английски, и Пеилуа то же самое повторил еще раз по-самоански, потом опять по-английски. Капрал, на самоанском записав его слова в толстый блокнот и по-самоански же заверив, что они сделают все возможное, дабы поймать «сего местного патриота», изъявшего чемодан, удалился (как потом оказалось, чтобы забыть об этом деле навсегда).

Едва полицейские ушли, Пеилуа стал обвинять в краже чемодана любопытную и в общем-то симпатизировавшую ему толпу. На мерзком, непристойном английском языке, для многих оставшемся непонятым, он заявил, что «все самоанцы сволочи и воры», что «ни один белый не позволил бы себе ничего подобного». Толпа рассеялась. А понимавшие по-английски пригрозили, что убьют «чертова папаланги», то есть Пеилуа.

Оставшись в обществе миссис Томаси, ее детей, рыдавших в дальнем углу дома, и Луафаты, которая, подойдя к нему и коснувшись его голого плеча, сказала, что любит его и без чемодана, Пеилуа рухнул на пол и горько заплакал, без конца повторяя: «Что мне теперь делать? Я все потерял!» — «У тебя есть я», — сказала ему Луафата. В ответ он толкнул ее и хотел было ударить, но она успела увернуться. Тогда он снова опустился на циновку и так сидел, уставившись в пол. Время от времени он тяжело вздыхал и бил себя кулаком по лбу.

Наступил вечер. Луафата подошла к Пеилуа и, упершись руками в бока, сказала:

— Теперь у тебя ничего нет. Ты пустое место, и я сыта тобой по горло.

— Ты не уйдешь! — крикнул он.

— Как бы не так! Я тебя ненавижу.

Пеилуа хотел было взять ее за руку, но она оттолкнула его.

— Сыта по горло. Прощай, Бледнолицый! — с издевкой сказала она по-английски.

И ушла, как и полицейские, навсегда.

Изрядно выпивший Томаси явился домой и потребовал, чтобы Пеилуа или до конца недели нашел себе работу, или убирался к отцу, они, мол, с сынком достойная парочка.

— А наша кровать? — спросила у него жена.

— Да, еще, — сказал Томаси, — с сегодняшнего дня ты будешь спать на полу. Мы забираем свою кровать, и циновки, и москитную сетку, и занавеску. Отныне ты такой же, как мы, и изволь платить за себя сам. В моей семье москиты не водятся!

(Москитами в Ваипе называют бездельников.)

Так с этого дня, который в истории Ваипе остался Днем, Когда Бледнолицый Потерял Свою Жизнь, Пеилуа спал на старой, вытертой циновке, брошенной прямо на пол, без москитной сетки и укрывался лишь ветхой простыней. И все же он был оптимистом. Каждый день ходил в полицейский участок справиться о чемодане. Даже сделал попытку найти работу. Работа была, только Пеилуа не желал за нее браться, не хотел пачкать руки. Он искал службу в конторе, как и подобает человеку, принадлежащему к элите. Пеилуа даже попытался было вернуть Луафату; но всякий раз, когда он с ней заговаривал, она советовала ему поискать «его жизнь» в другом месте.

Несколько месяцев после кражи чемодана Пеилуа сидел по вечерам дома — он не хотел встречаться с прежними приятелями (а их было очень много), у которых одалживал деньги. Где бы он ни появлялся, мальчишки кричали ему вслед: «Голый Бледнолицый!» Он похудел, так как Томаси больше не хотел кормить его и даже стал оскорблять, называя «ни на что не годным бездельником». Единственная оставшаяся у Пеилуа рубашка скоро выцвела и прохудилась, в такой он и ходил, потому что не умел держать в руках иголку. То же произошло с брюками, носками и туфлями. Он как мог берег их и надевал, только когда отправлялся на поиски работы. Дома он носил старую лавалава и майку, с явной неохотой пожертвованные ему Томаси. Но Пеилуа не обиделся на дядю; он с нетерпением ждал, когда отец позовет его к себе, и тогда он снова заживет, как ему было предназначено…

В тот вечер, когда умер Алапати, Пеилуа надел рубашку, брюки, носки, туфли и пошел к Фофонге.

Он открыл дверь. И в переполненной людьми комнате сразу стало тихо.

— Входи, Бледнолицый! — крикнул ему из-за стойки тучный Фофонга.

Пеилуа вошел. Все смотрели, как он идет к стойке.

— Ты неважно выглядишь, приятель, — сказал Фофонга и налил ему пива.

Пеилуа взял стакан и выпил его до дна. Он почувствовал, как кто-то подошел к нему вплотную. Потом толкнул его локтем в бок. Он сделал вид, что ничего не заметил.

— Еще? — спросил Фофонга.

Пеилуа кивнул. Маленький бумажный шарик попал ему в затылок и, подскочив, пролетел над головой Фофонги. Тот снова наполнил стакан.

— Плати, — сказал он.

Пеилуа взял из рук Фофонги стакан и осушил его одним глотком. Потом поставил его на стойку и подтолкнул к Фофонге, чтобы тот налил еще. Фофонга глянул на мужчин, на Лафогу, старшего брата Луафаты, известного всему Ваипе своей жестокостью. Лафонга кивнул. Фофонга опять наполнил стакан. И опять Пеилуа выпил его до дна.

Когда он ставил стакан на стойку, еще один локоть толкнул его в правый бок. На этот раз ему труднее было не обратить внимания, потому что все видели, как его ударили, но Пеилуа опять промолчал, только медленно повернул голову и оглядел мужчин, сидевших за грязными столами и на полу. Он видел их будто в ночном кошмаре, молчаливых и страшных, готовых к ничем не объяснимой жестокости; он не понимал их и от этого вдруг смертельно испугался. С отчаянием погружаясь в воспоминания о Ваипе, частью которого он был до отъезда в Новую Зеландию, он осознал, чего они от него ждали. Предав себя, он предал и их. Он предал их надежды и мечты, воплотившиеся в нем.

— Простите меня, — сказал он. Никто ему не ответил. — Простите. Я не хотел…

— Чего? — спросил стоявший с ним рядом Лафонга.

Вот он, последний выбор. Пеилуа колебался, и смелость умирала в нем.

— Ничего, — ответил он. И опять повернулся к стойке, спиной к ним. Лафонга вызывающе захохотал прямо ему в ухо.

— Пожалуйста! — пробормотал Пеилуа.

Он бросился к двери.

Двое преградили ему дорогу. Кинулся влево — там еще двое.

— Ну, пожалуйста, — умолял Пеилуа, ползая на коленях. — Пожалуйста. Я не хотел. Я любил ее. Она мне изменила!

То, что он целый год старался похоронить в памяти, сейчас вырвалось на волю и встало перед ним. Мэри Дунстан. Так ее звали, ту женщину-папаланги, которую он любил в Новой Зеландии, которая была для него воплощением всех его надежд и предала его, как он предал Ваипе. Тот Ваипе, который он знал и любил с детства. Он на все был готов ради нее. На все. Когда он впервые увидел ее, ему показалось, что в ней было все, все то, что он искал в ее мире: красота, доброта, нежность, знания, свободная любовь. Как он ошибся! Как ошибся!

Он застал ее в постели с другим мужчиной. Он чуть не убил ее и ее любовника, он бросился на них и бил их в припадке безрассудной смелости, той смелости, которой она лишила его, едва он влюбился.

Судья постановил выслать его из страны.