Изменить стиль страницы

Через минуты две загорается еще один танк. Охваченная огнем, потерявшая управление машина делает отчаянные кругообразные движения, наводя страх не только на оказавшуюся поблизости цепь немцев, но и на наших солдат. Потом, движимая слепой ненавистью, она бросается вперед и с разгону натыкается на одинокое дерево. Дерево остается стоять, только, словно зеленые слезы, осыпается стайка сорвавшихся листьев, но из танка выбрызгивается бензин — его кровь, и брызги этой крови, превращаясь в огненные языки, обхватывают ствол дерева. Зеленый наряд дерева воспламеняется.

Вдруг танк шарахается в сторону и, продолжая свой гибельный путь, с бешеной скоростью устремляется к немецким окопам. Десяток снарядов, визжа и взвывая, вгрызаются в его уже и без того израненное тело. Но изувеченная, вся в смертельных пробоинах, машина еще не признает себя побежденной и, собрав последние силы, наваливается всей грудью на окоп противника.

Одинокое дерево, оставшееся позади танка, продолжает гореть.

Немцы обороняются с ожесточением. Нашим головным танкам никак не удается пробиться сквозь их огневые заслоны.

— Вперед! — Это кричат командиры стрелковых подразделений.

— От танков не отставать!

Но солдаты словно приросли к земле. С какой-то сверхъестественной, гипнотической силой земля притягивает их к себе. Командиры с трудом поднимают бойцов. Наша артиллерия, ни на минуту не умолкая, взметывает в воздух, возносит перед оборонительным рубежом противника башни смерти. Она не позволяет орудийным расчетам врага вести огонь.

— Вперед! В атаку!

Бойцы поднимаются. Короткие перебежки. Под прикрытием танков цепи соединяются в один поток, похожий на разлившуюся реку, и обрушиваются на позиции противника. Громоподобное «ура» перекрывает даже оглушительные басы артиллерии.

— Вперед!

Наши танки раздавливают вражескую оборону, расплющивают встречающиеся им преграды, подминают под себя отступающих в беспорядке, охваченных ужасом немцев. В разрыве порохового дыма видно, как наводчики нацеливают противотанковые пушки. Они подпускают наши танки на расстояние трех десятков метров и бьют по ним прямой наводкой. Несколько машин загорается. Уцелевшие с ходу протаранивают пушки, уничтожают и их команды. Оставшиеся в живых немцы сдаются в плен. Убитых много. Изуродованные лица… Почерневшие, почти обуглившиеся, разорванные снарядами и минами тела…

— Победа!

И в эту минуту, когда в воздухе отдаются уже последние выстрелы, вдруг подле меня объявляется Каро.

— Земляк, брат мой! — крепко обнимает он меня. — Вот здорово! Вот хорошо, что ты жив остался! Ну и везет же мне, ей-богу!

Каро смотрит мне в глаза. В пристальном его взгляде столько нежности, и умиления, и радости… Он быстро-быстро мигает и то и дело щурится, словно не верит, что я цел и невредим. А я от этой его человеческой радости как-то опешил, онемел. Бог мой, какое это чудо, что я продолжаю жить! И действительно, как это хорошо, что я еще существую и что это так радует сержанта Каро!

— Каро-джан, а где ты был все это время?

— Я-то что! Я все о тебе беспокоился.

— Обо мне?

И сердце у меня сжимается, щемит. В только что закончившейся кровавой схватке, где люди бились не на жизнь, а на смерть, Каро все время переживал из-за меня!.. А я? Я даже не вспомнил о нем. Может, времени не было? Может, все же я виноват, виноват перед тобой, мой хороший, мой дорогой человек… Но Каро говорит:

— Ты обо мне не думай, нисколько не думай. Ты о себе заботься. Я уже спелый, зрелый, а ты еще росточек, зеленый еще, славный мой лейтенант.

* * *

Безмятежный полдень.

Немцы расположились на своем новом оборонительном рубеже, а наши, рассевшись в окопах, припоминают подробности отгремевшего боя. Я не отвожу взгляда от одинокого дерева, у которого недавний огонь сжег зеленый наряд. Оно стоит уже далеко позади нас, дерево, похожее на овдовевшую солдатку, одетую в черное траурное платье, а вокруг, насколько хватает глаз, на покорежившейся земле виднеются трупы сотен убитых, валяющиеся здесь и там остовы машин и орудий.

Солдаты очищают окопы от трупов; час назад эти окопы принадлежали врагу. Трупы стаскивают в кучи, чтобы потом закопать в землю. Это тяжелая и мучительная работа. Здесь, в глубоких траншеях и на наружных насыпях перед ними, полегла целая воинская часть. Каро показывает мне глазами на останки молодого немца.

— Видишь, какое у него лицо красивое? Не будь он фашистом, жил бы себе по-человечески. Он же не убийцей родился. Его превратили в убийцу.

— Фанатики они, — говорю я сержанту, — сумасшедшие фанатики.

— А что это такое — фанатики? — любопытствует сержант. — Уж не те ли, которые за Гитлера задаром умирают?

— Да почти что, — говорю. — Фанатик — это ярый, беззаветный верующий, который во имя своей веры может не долго думая в огонь броситься.

Каро с удивлением смотрит на меня.

— Значит, быть фанатиком — это хорошо. Я тоже такой… К примеру, прикажут умереть — умру сразу, тоже долго думать не стану. Ты этих фрицев фанатиками не называй, они просто обманутые все. Гитлер их просто купил своими обещаниями.

— Но ты не можешь убивать детей. Разрушать дома, сжигать людей ты не можешь, Каро. Фрицы — это фанатики, которые делают зло.

— Нет, нет, они не фанатики. Слово «фанатик» очень уж по вкусу мне пришлось. Но теперь ответь мне прямо: воевал бы человек в этом аду, не будь он фанатиком?

На такой вопрос не в момент ответишь. Я молчу.

— Ну как, воевал бы? — спрашивает он с победоносным видом.

— Кто его знает, наверное, и мы фанатики, но фанатики, делающие добро.

— Да, да, конечно. Мы — фанатики, а фашисты — подкупленные люди. Они не нынче-завтра очнутся и увидят, что всё, чему их учили, — вранье. Они обманутые все, ты знай это, мой младший брат. Им заморочили головы. Ни с чем они останутся, шыш с маслом под конец получат… Говоришь, плохо быть фанатиком. Нет, насколько я понял, нужно быть фанатиком. К примеру, было бы хорошо, если бы наши союзники фанатиками были. И нам полегчало бы, и война скорее бы кончилась… У лорийцев, помнишь, притча есть такая? Жена упала в воду и мужа на помощь зовет, а муж бежит дурак дураком по-над берегом и горланит: «Не бойся, не бойся, я рядом». Спрашивается: жене-то утопающей какая польза от того, что он рядом? Так и наши союзнички сейчас поступают: нас подбадривают, а сами в сторонке держатся. Хорошо еще, что мы не тонем, земляк, а то в положении жены оказались бы.

— Ладно, перейдем к другой теме, с тобой спорить нелегко, — капитулирую я.

— Перешибить Каро — дело трудное, — говорит сержант, улыбаясь. И потом: — Хочу тебе что-то сказать, только не обижайся. Напиши, пожалуйста, моей Назик письмецо, такое, чтобы на стихотворение твое походило: и любовным было, и дух поднимало.

Без дальних разговоров достаю из своей полевой сумки лист бумаги и карандаш.

— Диктуй, — говорю я, — без тебя не смогу.

Каро устремляет на меня беспокойный взгляд. От волнения у него отнялся язык. Он пересаживается на чурбак и прислоняется спиной к стене окопа.

— Когда говорю, кажется, будто все, что говорю, могу и написать. Но как только беру карандаш и бумагу, все слова из головы выскакивают. Диктовать, значит… Ну, начнем так: «Первым делом»… Нет: «Во первых строках моего письма посылаю тебе поклон, Назик-джан…» Погоди, лейтенант, если бы ты писал своей жене, как бы ты начал?

— «Назик-джан, дорогая моя…» — предлагаю я.

— «Назик, дорогая…» Это правильно, пиши.

— Дальше?

— «Истосковался я по тебе…» Но ты найди другие слова, самые лучшие, самые красивые.

— «Тоска моя по тебе с каждым часом все больше делается, подобно реке во время половодья».

— Это хорошо, но Назик не поверит, что это я придумал: знает, что не мастер я на цветистое слово.

— «Тоска моя по тебе морем стала, жена…»

— И впрямь морем стала, — ни дна у нее, ни краю. Так и напиши.

— «Как мне целое море в одно письмо вместить? — уже с воодушевлением продолжаю я. — Считай, что мое письмецо — только малая капелька этого бескрайнего, бездонного моря».