• 1
  • 2
  • »

свидетельством. Какое-то горящее селение в Польше.

Восторженная встреча солдат-освободителей

в Праге. Совестно было разглядывать эти кадры

в 1968 (!) году. Я тогда об этом писала: …Ещё не бросили мечей

Бойцы — носители Свободы,

И их не ждут ещё народы

Обратно — в роли палачей…

Отец часто фотографировался и сам: наводил аппарат

и давал кому-нибудь «щёлкнуть». Снимется

где-нибудь этаким воякой — щёголем в шикарном

кожаном пальто, а на обороте честно напишет: «Пальто не моё». Вообще, эти надписи на оборотах

были удивительно интересны, часто значительны, остроумны. Наклеивая фотографии, мать порой

переписывала некоторые из них под карточками в

альбоме. Вот групповой снимок: ночь с 8 на 9 мая

1945 года — празднование победы в Вальденбурге, офицерское застолье. А на обороте: «Пиво в бочке

немецкое, вино — итальянское, пьют славяне-

победители». Не дрогнула у Менделя Цалевича

рука написать это «славяне». Да он и был в те

поры чистокровным русаком, иначе себя и не

мыслил. Ни разу ни от него, ни от его друзей-

евреев, прошедших войну и собиравшихся у нас

на праздниках, я не слышала о каком-либо случае

антисемитизма или другой национальной розни

в армии. Наверное, они вообще возмутились бы, что я об этом пишу. Им такое и в голову бы не

могло прийти. Они были русскими и, насколько

я понимаю, любой шовинизм отрицали хотя бы

потому, что он был идеологией врага.

Интересно, что отголоски этого безусловного

военного братства мы с мужем встретили в 1989 г.

в Израиле, в семье очень дальних — седьмая вода

на киселе — родичей отца, дяди Миши и тёти Раи

Райзманов. Они эмигрировали очень давно, в 1958

году, и, говоря на иврите, имея своё маленькое

дело, приняв все законы нового государства, остались

русскими. Нас они почти не знали, слышали

только от другой родни о нашем существовании.

Но приняли как ближайших родных: напоили-накормили

на убой, спать уложили и русскую сказку

на ночь рассказали — поставили на видик фильм

«Служебный роман». Больше всего, сказала тётя

Рая, она скучает без русских книг. И говорили они

оба с нами только о России и о своей недавней —после стольких лет — поездке туда.

Но вернусь к фотографиям. Есть среди них

одна, бывшая предметом многих шутливых издевательств

матери. На ней отец где-то в Германии

стоит под цветущей яблоней, держа на руках

маленькую чёрно-белую собачку. А держать её

ему помогает совсем молоденькая девушка в гимнастёрке, русоволосая связистка какая-то. Мать

подписала под фотографией «ППЖ» (походно-

полевая жена), хотя, как мне известно, и сама не

верила, чтобы отец мог ей с кем-либо изменить.

Я тоже в это не верю. Дело в том, что в отце было

что-то, неодолимо привлекавшее молоденьких

девчонок. Его ученицами в ФЗУ на комбинате им.

Тельмана были тоже совсем юные девушки 15–16

лет, и все они преданно обожали его. Это были

в основном девчонки, оставшиеся без отцов, на

той грани детства и девичества, когда поиск отца

неприметно сливается с тягой к любви. Они

видели в нём и то, и другое — интересного мужчину, который по возрасту и отношению был им, скорее, отцом — человек, наиболее подходящий

для обожания.

Учитель — и ещё далеко не старик. Он тоже

видел в них дочек, и я ревниво удивлялась, что

он так добр к ним и так строг ко мне, своей родной

дочери. Наверняка потому и был строг, что я

приходилась ему родной — уж так, характерно для

своего времени, он понимал отцовство.

После начала отцовской болезни пять лет моего

отрочества — это бесконечная цепь комиссий ВТЭК, пересматривающих его первую группу инвалидности

и каждый раз заставляющих семью дрожать

в ожидании понижения пенсии; вереница больниц, в которых он лежал,— нищенских, бесчеловечных, с переполненными палатами, с хамящими и вымогающими

«сестричками», где щедрым было одно

солнце, а честными — только, и то слава Богу, врачи.

В день, когда отца отправляли в последнюю его

больницу, где он умер, к нам домой вдруг пришла

незнакомая женщина с кошёлкой и попросилась

повидать отца. К нему тогда многие приходили с

работы — понимали, что обречён, и мать впустила

гостью к отцу. Не знаю уж, как и о чём она говорила

с ним, лишённым речи, ослабевшим после

очередного сердечного приступа, но скоро она

выскочила к нам, заливаясь слезами и повторяя: — А весёлый-то был какой, свойский…

Она объяснила, что служила в его части, что

прознала от других однополчан о его болезни, и представилась. Это была «ППЖ», конечно, и

никакая не ППЖ, а обожающая подчинённая. Так

она в последний раз повидала своего командира.

В расстройстве она уронила кошёлку — по полу

рассыпались тёмные сочные вишни, притащенные

отцу. А в дом уже входили санитары с носилками —за отцом. Вишни и над ними — навсегда уносимый

из дому отец — для меня образ 1956 года.

А уж если я рассказала, как мы с «ППЖ» Тоней

Ковалевой провожали его, расскажу и о том, как

встречали его мы с матерью летом 1945. Встречали

в три приёма. 9 мая, конечно, мы понимали, что

ему не добраться до нас из немецкого города, вывесившего

из каждого окна белую простыню или

скатёрку (сделал отец и такой снимок с подписью

«Вальденбург капитулирует»). Но весь этот день, обильно залитый солнцем, курившийся синим туманом

в концах улиц, где стояли толпы с лозунгами

«Да здравствует Первое мая», ещё не спрятанными

после недавней демонстрации, день, озвученный

торжествующий безднами левитановского голоса,—мы таили слабую надежду: вдруг всё же

сегодня? Что если — на самолёте? Но отца не было.

Потом, уже совсем летом, был день, когда в Ленинград

входили войска. Они шли по Кировскому

проспекту. Под ногами солдат и гусеницами танков

превращались в кашу букеты цветов, которые

бросали ленинградцы, выстроившиеся по обе

стороны на тротуарах. Было жарко, и магазины

выставили столики с лимонадом для победителей.

Они выходили из шеренг и пили, и я впервые

почуяла тот потный, копчёный солдатский запах, что потом сгустился в поддонах нашего шкапа. Но

отца не было и в этот день.

Однажды, ближе к концу лета,— я уже перестала

ждать — мать велела мне прийти к ней на работу и

повела меня к себе в столовую, покормить обедом

на лишний талон. Едва мы с ней сели за пустой

столовский борщ, как вдруг в полутёмный зальчик

влетела запыхавшаяся бабушка. Она заглянула к

нам в тарелки и сердито заорала:

— Вот вы тут борщ едите — а отец вернулся!

Когда мы вбежали домой, комната наша была

полна тем самым копчёным запахом, а у левого

валика дивана, под полочкой с фарфоровым зайцем, сидел отец.

Царство ему Небесное. Это — там, в непостижимом

и неизвестном. Но царство Небесное есть

и на земле. Оно — во мне, пока я жива, пока целы

хоть эти жалкие обрывки, пока живут другие

люди, знавшие отца.

А в моём царстве Небесном отец всегда сидит у

левого валика дивана, наклеивает фотокарточки, вспоминает войну, проверяет мои тетрадки и

дневники и грозно поднимается, чтобы меня выпороть.

И стоит в моём царстве Небесном жаркий, копчёный, прокопчённый запах Победы.