Изменить стиль страницы

Солнышко в березах

Солнышко в березах  img_1.jpeg

СОЛНЫШКО В БЕРЕЗАХ

Солнышко в березах  img_2.jpeg

Иногда оглядываешься в свое прошлое, чтобы вспомнить недавно прожитые дни, и с удивлением замечаешь, что это не удается. Черты дней сливаются, будто контурные линии рисунков, положенные один на другой. Любое утро вспоминается лишь тем, что вставал с постели, день — работой, вечер — может быть, электрической лампочкой да синевой за окнами.

И все-таки в хаосе прожитого есть широкие окна. День, бесконечно далекий, сохраняется с полной ясностью, со всеми запахами ветра и земли.

Чаще такие дни падают на детство. Память хранит все пятнышки на лапах у кошки, всех кузнечиков, что трещали в цветущем пырее у ворот, хранит и непостижимый теперь вкус и запах летнего утра, когда, протирая заспанные глаза, улыбаясь, сбегал я с высокого крыльца навстречу солнышку, навстречу теплу.

Солнце поднималось по-над горой, за кривыми березами соседских садов. И навсегда остался со мной его счастливый блеск в листве, как-то связанный с запахом этих берез, березовых листьев, утреннего холода.

Солнышко в березах! Оно вставало вместе со мной, вместе с воробьями, с галками на облупленной колокольне, вместе с гудками заводов на заречной стороне. Казалось, и жизнь моя начиналась оттуда, от солнышка да от берез…

ОСНОВИНКА

Шел мне седьмой год, когда мы переехали к бабушке на кривую улицу Основинской слободы. Эта слобода была чуть не в центре нашего промышленного города. Новостройки вплотную подступали к ней, но тут было по-загородному безлюдно, солнечно. Уютно стоял дом бабушки на краю речного лога. Дом двухэтажный, темный, состарившийся, с поломанной резьбой над окнами, с беленым кирпичным низом. У дома широкий двор, весь в мелкой траве, большой сарай с галереей и навесом, баня в огороде у речки.

Речка течет в городской пруд мимо серых заборов, щербатых, как старушечьи зубы. Большинство домишек слободы давно уж просится на снос. У многих повалились ворота. Крыши сквозят гнилой обрешеткой, и лебеда, высокая, деревянистая, нелюдимо торчит там.

Зато большие березы и тополя привольно растут на логовом черноземе. Весной, летом и осенью деревья украшают слободку. Везде краснеет рябина, клонится через худые заплоты. В листве тонут моховые крыши, птички посвистывают на все лады, и вся одетая в зелень слободка молодеет.

Я никогда не замечал, чтоб где-нибудь еще росло столько простых цветов одуванчиков. Ими золотилась улица в июньское утро. Одуванчики… Они росли по всем пригоркам, и у заборов, и в дорожных колеях. Их парашютики-комарики несло в теплый ветреный день незнаемо куда. Одуванчики… Их никто не замечал, кроме нас, ребятишек. За речкой была пологая гора с заколоченной церковью, левее чадил кирпичной трубой небольшой завод. Там слобода кончалась, начинались мощеные городские улицы. Говорили, что поставлена Основинка лет триста назад, а может, стоит с основания города, была ему основой. Впоследствии я часто задумывался о прошлом слободки, пытался узнать о ее возникновении. Может быть, беглые работные люди селились здесь. Может быть, стриженный в скобку рудознатец срубил первую немудрую избенку, а может, солдаты по указу Петра валили сосны под хриплую брань офицеров в треуголках…

С первых дней жизни на новом месте я полюбил огород у реки. Он стал для меня той прекрасной страной, которая есть в детстве у каждого — будь то двор, пустырь, поскотина, одичалый сад или хоть балкон пятого этажа с оранжевыми настурциями в щелястых ящиках.

А в моей стране был забор в зеленых лишаях, баня, плитняковый фундамент сарая, там рос меж камней мелкий кустарник с красными ягодками. Даже настоящий ключишко был. Он выбуривал в песчаной ключевине подле банного сруба, стекал в речку весенним ручейком. Там всегда кипели, поблескивали золотинки. Ползали по дну живые палочки ручейников. Строго-настрого запрещалось мне пить из того ключа. Ясно помню, как ноет лоб, ломит зубы от его нестерпимо холодной воды. Я не только пил. В жаркие дни я мочил голову. Наливал воды в истасканную шапчонку-матроску. Я смотрелся туда, в ключевину, и средь плывучих летних облаков на меня глядел круглолицый удивленный мальчик, остриженный «наголо», вроде бы я, а вроде бы и не я. Меня занимало это зыбкое отражение — оно было совсем не таким, как в зеркале, оно было загадочнее, темнее и недоступнее. И, наглядевшись в ручей, я садился к порогу бани, ощупывал лицо, как слепой, проводил пальцем по носу, трогал ежик волос. На ощупь нос был словно чужой.

Между баней и забором крепкий репей, пахучая конопля. Шмели басят и жундят там. Крапива поднимается высоко-высоко. Ее цветущие верхушки клонятся ветром над банной крышей, над оплывшей желтой трубой. Крапива и лопухи — спутники детства. Часто-часто вспоминаются мне летние пасмурные полдни. Смирное небо. И эти острые макушки крапивы.

Есть что-то дикое в конопляно-бурьянной поросли. Я боялся залезать туда глубоко, но я и любил ее простой запах — пахло зеленью, влажной землей. Сидишь и смотришь, как бегают в крапиве яхонтовые жуки с золотыми палками, ползают ворсистые, волосатые гусеницы, красно-черные клопы-солдатики строем взбираются по стеблям. Зачем? Куда? Почему они расписаны так грубо ярко, точно карточные валеты? Кто командует ими?.. Схватишь нечаянно солдатика на рубахе, и до вечера отдают руки клоповой пахучестью.

В огороде играл я целые дни. У меня не было ни братьев, ни сестер. Я привык быть один, один находить забавы и развлечения. Я строил шалаши из лебеды и полыни, таскал туда репу, морковь, деревянные сабли. Здесь никто не указывал, не мешал, как умеют мешать одни взрослые своими советами и смешками. Здесь все было мое: лебеда на кровле, немытая, обтертая ботвой морковь, полосатые медвежата-шмели, само небо, на которое хорошо смотреть подолгу.

В детстве мы ближе к земле, к солнышку, к жукам и птицам. Мир детства огромен и многоцветен, и горько, что с возрастом неизбежно уходят люди из этого удивительного мира, где все яснее видится, слышится, чувствуется…

Разве представишь теперь, какой прекрасный вкус был у северного снегового ветра… Как осязаемы были самые далекие облака! Как высоки обыкновенные тополя! Вот иду теперь по лесу, встречаюсь с лягушкой. Ну посмотрю, как она прыгает, скажу ей что-нибудь, и дальше. А тогда в первый раз я до немоты, до холодящего озноба обрадовался ей.

Мокрая, зелено-бурая, она смотрела желтыми выпученными глазами из мелкой травы в сырой борозде. Поймать живую лягушку! Но едва я шагнул к ней, она перелетела через гряду к забору, шлеп, шлеп и скрылась в густой траве-череде. Я кинулся искать и не нашел, зато штаны, чулки, рубаха до локтей ощетинились сухими треугольниками колючек. Полдня выбирал я их, сидя на гнилом коньке бани, и все думал о лягушке. Куда же она делась? А не волшебная ли она была?

Летом я вставал рано, пока отец и мать еще спали. Тихонько одевался, шнуровал ботинки и бежал на кухню. Там уже хозяйничала бабушка Ирина Карповна — мать отца.

Бабушка невысока ростом, желто-седая и сутулая. Бабушка поднимается куда раньше меня. Никогда я не вижу ее спящей. Бывало, ложусь — она моет посуду от ужина, встаю — топится печурка, гудит, пощелкивает, посвечивает в прогорелой самоварной трубе. Жарится картошка. Шипят на сковороде оладьи.

Я пил чай из любимой облупленной кружки, глядел в окно, кормил исподтишка кота. Он терся о ботинки ушами и лбом или больно трогал коленки распущенными когтями: «Давай еще!»

Я люблю кухню. Здесь уютно пахнет хлебом и супом. Здесь тепло. Красные блики дрожат и бегают по медной посуде. Утренние тени прячутся по углам. Особенно хорошо сидеть тут в ненастье, в осенний пасмурный мозглый вечер, когда скудно кропит, засевает окна дождь и возится в мокрых садах бездомный ветер.