Ее глаза, как прежде, были сухи и, как всегда, смотрели сквозь меня.

— Кто вышлет-то? — она спросила тихо. — Мать с Аськой на Байкале. Не в Чите. Друзья вот разве — Леха. Или Тимка. Они могли бы выслать. Да и те… И Леха, ко всему, без телефона, а Тимка на работе допоздна… И Аська потерялась. В смысле — фото. А я их в Ленинград отцу везла.

Потом мы ждали больше получаса. Асфальт, окурки, пыль, песок, забор. Молчали — разговор не получался, да и какой тут, к черту, разговор! Чужой поселок, где, по сути дела, ни близких, ни знакомых, — никого. Безлюдье. Пыль. Распаренное тело… Мне страшно тут, а ей-то каково?..

…Автобус подошел, как бы хромая, — клонясь направо, фыркая, гудя, и скоро улицею Первомая мы с Машей шли — не знаю уж, куда. По матерью указанным приметам она с трудом искала нужный дом.

— Нет, погоди, — не в этом и не в этом… Должно быть, в том. А может быть, и в том…

Какой-то вялый пес, с ленцой полаяв, привстал и вновь улегся под забор. Дом отыскался, — не было хозяев, и это был совсем уже минор. Моя любовь сидела у забора, в густой траве. Ей было все равно. Признаться, безысходнее укора я не видал достаточно давно.

Вот тут я наконец и докумекал, — а прежде понимал едва на треть! — что ужас не в потере документа, не в том, чтоб в институте пролететь, не в том, чтобы в толпе других счастливцев не пересечь заветную черту, не в том, чтобы с оравой их не слиться, — а в том, чтобы лететь назад, в Читу, чтобы опять работать, где попало, считать копейки, дочку поднимать, повсюду слышать: "Ты ведь поступала!". Всем объяснять: "Попробую опять"… В пустой Чите, безденежьи проклятом, — ах, кони, кони, больно берег крут… Вот что пропало вместе с аттестатом.

И если в институте не поймут…

Но тут, по стекла пылью запорошен, по улице, по правой стороне, проехал темно-красный "Запорожец", принадлежащий Машиной родне. Они её узнали, чуть не плача.

— А это муж твой, что ли? Что же прячешь?

— Да нет, не муж, какое… Друг он мне.

Хотя она тут не бывала сроду, но вся родня, собравшись на крыльце, признала материнскую породу в её речах, фигуре и лице. До кладбища нас довезли в машине. Путь — километров около пяти. Она взяла пионы. Мы решили, что мне к могиле незачем идти.

…Кладбищенский покой традиционный, тишь, марево июньского тепла. Березы над оградою зеленой слегка шумели — Троица была. На двух березах с двух сторон дороги висели две таблички жестяных, и обрывались на последнем слоге, не умещаясь, надписи на них, расползшимися буквами по жести: "Вас просит поселковый исполком класть старые венки не в этом месте, а в отведенном. Просьба это пом…"

Ребенок, — самый дальний Машин родич, одна из тех белесых милых рожиц, которые особенно люблю, — с собою взятый в тот же "Запорожец", в отсутствии отца пополз к рулю. Он жал гудок, жужжал, крутил баранку и, радостным оборотясь лицом, мне пальцем показал на обезьянку, привешенную к зеркальцу отцом.

…На кладбище народу было много, и странный мужичок ещё бродил внезапно, безо всякого предлога, он останавливался у могил, склонялся к ним, — читая, что ли, имя? — причем склонялся низко, до земли… Но тут вернулась Маша со своими. Уселись в "Запорожец", завели…

— Кто это? — я спросил, не понимая.

— Да их тут много. Троица сейчас, — кто ходит, оставляем в поминанье стопашечку, как водится у нас. Ну, всяко — самогоночка бывает, а этих после ходит без числа, опохмеляться ж надо, — допивают, — мать мальчика в ответ произнесла. — А то, бывает, просит, как собака: "Дай на похмел!" — "На, отвяжись ты, на!..".

И Маша улыбнулась, но, однако, уж лучше бы заплакала она.

Она как будто тяготилась мною, и это бы почувствовал любой. Моей вполне достаточной — виною, своей — вполне достаточной — бедой. Не знаю, где и как, — по крайней мере, в России этого не превозмочь: любовь не возникает при потере всех документов, паспорта и проч. Особенно в период абитуры, без помощи от матери-отца, когда ещё не пройденные туры потребуют собраться до конца… Любовь, когда кругом чужие стены, когда от зноя плавятся мозги, любовь — в условьях паспортной системы, собак, заборов, пыли и лузги?.. Да и во мне самом преображалось то, что меня за нею повело. Какая тут любовь? — скорее жалость… Вина. Тоска. И очень тяжело!

…А Машин дед в поселке жил у некой сердечной, одинокой и простой заведующей местною аптекой (другие называли медсестрой). Не знаю точно, да и все едино. Нас подвезли и в дом позвали: "Ждут". Все, что осталось, записи, машина и документы, — находилось тут.

Был стол накрыт, и, как обыкновенно, за ним заране собралась родня. Им Маша пошептала и мгновенно ушла, не оглянувшись на меня. Две женщины закрылись с нею в ванной… Потом она оттуда вышла вдруг — походкой новой, медленной и странной, в застиранном халатике, без брюк.

"Кровотеченье… Экая морока! — подумал я, помимо воли злясь. — Ведь знала все! Не рассчитала срока и по жаре куда-то собралась! Да тут еще, ети её, потеря всех документов… Если бы найти! Доехать до Москвы, по крайней мере! А вдруг ей худо станет по пути?"

Но нет, пока держалась. Сели рядом. Хозяева разлили самогон. Она, конечно, отказалась (взглядом). Я думал отказаться ей вдогон, но после передумал: в самом деле, в такой тоске не выпить стопку — грех. Кругом, как полагается, галдели. Хозяйка говорила громче всех:

— Недавно мы с племянницей на пару, — ох, выбрались-то в кои веки раз! — поехали в Москву смотреть Ротару и видели её — ну прям как вас! Ходила по рядам и пела, пела — сначала брат с сестрой, потом она, — а платье-то открыто, ясно дело — гляжу, спина — вся потная спина!..

И я подумал с тайною досадой на собственную мелочность и спесь — ведь вон как уминаю хлеб и сало, которые мне предложили здесь, — что стоило доехать аж до центра и за билет переплатить сполна за то, чтоб ей из этого концерта запомнилась лишь потная спина!..

Мне было стыдно перед этим домом. Кто я такой, что так со всеми строг? Здесь так милы со мною, с незнакомым, как мне и со знакомым — дай-то Бог!..

…Здесь устоялся дух жилья чужого — все запахи, все звуки, весь уклад. Здесь все стояло прочно и толково, как на деревне и дома стоят. Диван со стопочкой подушек-думок, для праздника придвинутый к столу, в буфете старом — пять хрустальных рюмок и зеркало высокое в углу, и марлевый клочок, прибитый к фортке — от комарья, и фото на стене — серьезный юноша во флотской форме, хозяйка в шали… Я хмелел, и мне хозяйка говорила почему-то, на Машу взгляд переводя порой:

— Как он приехал, я жила без мужа, он, стало быть, был у меня второй. Но мы не расписались, — мне ж не двадцать, как он пришел, мне было сорок пять… Да мы и не хотели расписаться, нам только б вместе старость скоротать… Под шестьдесят ему уже, не шутка. Ко мне переселился, в этот дом. Врачи сперва сказали — рак желудка, нет, легких, — обнаружилось потом. Да что теперь… Его у нас любили. Я тут поговорила — к сентябрю и памятник поставят на могиле, — его любили, я же говорю. А мне теперь, одной… — она всплакнула, взяла стакан наливки со стола, немного отпила, передохнула…

— Насчет машины — сразу отдала. Что мне с машины? Отдаю не глядя. Тут, Маша, скоро твой приедет дядя, — он сам тогда оформит все дела. Ему и чертежи отдам навечно, — спецам бы показать, да их же нет, — а я не понимаю ни словечка… Ну он-то разберется: инженер!..

Выходит, Маша попусту крушилась, мы попусту мотались в Чухлино, поскольку все без нас уже решилось и, видимо, достаточно давно.

…Уже по пятой рюмке выпивали, и все же не предвиделось конца. Уже с каким-то гостем — дядей Валей — мы "Приму" закурили у крыльца… Двухдневною щетиною темнея, он говорил:

— Да ладно, не темни! Ты этого… того… серьезно с нею? Смотри, чтоб строго! Чтоб она — ни-ни! Я со своей-то все молчу, не пикну, приду из рейса (раньше шоферил), — молчу, молчу, а после как прикрикну: "Замолкни, курррва! Что я говорил!". Держи её, чтоб поперек ни слова! Нет хуже, чем мужик под каблуком! Но знаешь, раз ударил бестолково, — не представляешь, как жалел потом! Слегка совсем, — кулак-то был увесист, — да так, не столь ударил, сколь прижал, — так после месяц, слышишь, парень, месяц — буквально на горшок её сажал!..