Изменить стиль страницы

Ростопчин был вне себя, узнав о совете в Филях и о бесповоротном решении Кутузова.

Из Москвы начиналось повальное бегство; последнее воззвание Ростопчина было понято как сигнал к всенародному ополчению, к битве у Поклонной горы. Узнав, что никакой битвы не будет, раздраженная, растерянная народная толпа сгущалась около генерал-губернаторского дома. Настала ночь, последняя ночь перед сдачей Москвы. Но и ночь не принесла покоя.

В 11 часов вечера 13 сентября, накануне вступления французов в Москву, к Ростопчину явились герцог Ольденбургский и принц Вюртембергский. Они явились к Ростопчину со странной просьбой: чтобы он отправился к Кутузову и убедил бы его не сдавать Москву неприятелю. Ростопчин довольно резонно посоветовал им самим это сделать, тем более что один из них приходится царю двоюродным братом, а другой — дядей. «Принцы сообщили мне, что они ходили к князю Кутузову, но что он спал и их не впустили. После многих сожалений и строгих осуждений князя Кутузова они ушли, оставив меня проникнутого горестью и пораженного оставлением Москвы».

На другой день в 10 часов утра Ростопчин велел подать себе экипаж. Но его уже поджидали, бежать из Москвы оказалось не так просто. Толпа людей, очень большая, с раннего утра стояла у дворца. Человек, который теперь покидал Москву на произвол судьбы, уверял месяцами эту толпу, что он сюда злодея не пустит. И вот злодей сегодня войдет в Москву, а Ростопчин трусливо убегает!

«Озлобленная чернь бросилась к генерал-губернаторскому дому, крича, что ее обманули, что Москву предают неприятелю. Толпа возрастала, разъярялась все более и стала звать к ответу генерал-губернатора. Поднялся громкий крик: „Пусть выйдет к нам! Не то доберемся до него!“» Ростопчин вышел к народу, который «встретил его сердитыми восклицаниями», — так говорит об этом моменте Каролина Павлова со слов, конечно, своего отца К. Яниша и других москвичей, переживших это время.

Около дворца и уже поданного экипажа запахло кровью, Ростопчин сразу сообразил, чья кровь может спасти его. Он велел привести Верещагина из тюрьмы и предложил народу расправиться с ним. Но народ молчал. Ростопчин тогда велел двум унтер-офицерам убить Верещагина и, отвлекши внимание толпы трупом убитого, умчался из Москвы.

О своем деянии Ростопчин в таких выражениях доносил, спустя полтора месяца, министру юстиции: «Что касается до Верещагина, то изменник сей и государственный преступник был пред самым вшествием злодеев наших в Москву предан мною столпившемуся пред ним народу, который, видя в нем глас Наполеона и предсказателя своих несчастий, сделал из него жертву справедливой своей ярости». Тут Ростопчин так же лжет, как он лгал и дальше в течение всей своей жизни о своем преступлении; только в своих записках он сказал правду о том, кто убил Верещагина: «Приказав привести ко мне Верещагина и Мутона и обратившись к первому из них, я стал укорять его за преступление, тем более гнусное, что он один из всего московского населения захотел предать свое отечество. Я объявил ему, что он приговорен сенатом к смертной казни и должен понести ее, и приказал двум унтер-офицерам моего конвоя рубить его саблями. Он упал, не произнеся ни одного слова. Тогда, обратившись к Мутону, который, ожидая той же участи, читал молитву, я сказал ему: „Дарую вам жизнь, ступайте к своим и скажите им, что негодяи, которого я наказал только что, был единственным русским, изменившим своему отечеству“».

Он тут не лжет в главном, т. е. не отрицает, что вовсе не народ, а он, Ростопчин, убил Верещагина, но и тут не признался, конечно, в мотиве личной трусости, толкнувшем его на это.

«Психология» этого убийства не очень сложна: Ростопчин в день вступления французов в Москву оказался перед лицом оставшихся (да и выехавших) в позорном и смешном положении: не говоря уже о его нелепых, пошло-хвастливом языком написанных «афишках», ведь и официальные его печатные и устные заверения до последнего часа, что Москва «ни за что» не будет сдана, вся эта шумиха патриотических слов, все самохвальство — все это возбуждало теперь против него, нелепого, легкомысленного генерал-губернатора, справедливое негодование московских жителей. Ему нужно было прикинуться, будто Москва в самом деле ни за что не была бы сдана, но вот в последнюю минуту вдруг «оказалось», что Москва погибает из-за внутренней измены, из-за Верещагина.

Пока толпа терзала и топтала труп убитого по приказу Ростопчина Верещагина, сам Ростопчин поспешил подобру-поздорову убраться из города под защиту армии Кутузова, уже выходившей из города.

Тут-то и произошла та встреча Ростопчина с Кутузовым у Яузского моста, о которой я упоминал выше.

Сам Ростопчин в своих воспоминаниях рассказывает явную небылицу, будто при этой встрече Кутузов ему сказал: «Могу вас уверить, что я не удалюсь от Москвы, не дав сражения». А он, Ростопчин, будто бы «ничего не отвечал ему, так как ответом на нелепость может быть только какая-нибудь глупость». Не говоря уже о том, что никто вообще, ни в частности князь Голицын, бывший тут же, ничего подобного не слышал (а князь Голицын — свидетель, которому свойственно было говорить правду, как Ростопчину свойственно было лгать), вся сцена вообще абсолютно неправдоподобна: Ростопчин был для, Кутузова совсем незначащей величиной, и оправдываться перед ним, да еще нелепыми обещаниями, фельдмаршалу было решительно не к чему, а, как мы знаем из других показаний, Ростопчин что-то спросил у Кутузова, но тот ровно ничего ему не ответил и не обратил на него никакого внимания. Кутузов, когда бывал раздражен, умел и самого Александра Павловича осадить при всей своей царедворческой ловкости. Стал ли бы он церемониться с Ростопчиным, человеком без малейших боевых заслуг, только что еле ускользнувшим от возмущенного и обманутого им народа и во всю прыть примчавшимся искать спасения тут где-нибудь, неподалеку от дрожек фельдмаршала? Еще для Ростопчина не настал момент, когда он мог писать Кутузову злобно-оскорбительные письма.

Уцелевшие бородинские бойцы, многие еще не оправившиеся от ран, еле волоча ноги, другие исхудалые, худо кормленные, угрюмо глядя в землю, молча проходили мимо фельдмаршала. Беглецы из города принесли к вечеру известие, что французы уже заняли Кремль.

3

9 сентября Наполеон был в Можайске. Его простуда все еще не проходила. Только 12 сентября он вышел из Можайска. Он догонял армию, которая безостановочно двигалась к Москве. Авангард уже подходил к Поклонной горе, когда император догнал его. Это было 13 сентября.

Ночь с 13 на 14 сентября Наполеон провел в селе Вязёмах. Ночью и утром французский авангард проходил мимо Вязём по дороге в Москву. Даст ли Кутузов бой на возвышенностях, окружающих Москву, было еще не ясно для императорского штаба. Мы видели, впрочем, что до конца совета в Филях это и для русского штаба было не очень ясно.

Верхом, в сопровождении свиты, очень медленным аллюром, предшествуемый разведчиками, Наполеон утром 14 сентября ехал к Поклонной горе. Маршалы следовали поодаль; раздражение и обида против императора, не давшего им гвардию, чтобы довершить бородинскую победу, у них еще не проходили. Наполеон с ними, впрочем, мало и заговаривал в эти дни, а, по придворному этикету, начинать разговор с его величеством по собственной инициативе не полагалось.

Было два часа дня, когда Наполеон со свитой въехал на Поклонную гору, и Москва сразу открылась их взорам. Яркое солнце заливало весь колоссальный, сверкавший бесчисленными золочеными куполами город. Шедшая за свитой старая гвардия, забыв дисциплину, тесня и ломая ряды, сгущалась на горе, и тысячи голосов кричали: «Москва! Москва! Да здравствует император!» И опять: «Москва! Москва!» Въехав на холм, Наполеон остановился и, не скрывая восторга, воскликнул тоже: «Москва!» Очевидец и соучастник граф Сегюр заметил тут, что и маршалы сразу забыли свою обиду и, «опьяненные энтузиазмом славы», бросились к императору с поздравлениями: «Вот наконец этот знаменитый город!» Наполеон сказал: «Пора, пора!» Наполеон даже в этот миг упоения победой и гордыней не забывал, чего стоило добраться до этой великой европейско-азиатской красавицы.