И Бертье, и Дюрок, и Коленкур говорили, кроме того, о ненадежности подневольных австрийских и немецких «союзников», которые пошли в поход из-под палки, дерутся против русских из-под палки и перейдут на сторону русских, едва только императорская палка отдалится от их спины. Наполеон на это возразил, что, если пруссаки изменят ему, он прервет войну с Россией, обратится на запад, против Пруссии, и тогда Пруссия расплатится за всех — и за себя и за русских.
Первое большое совещание прошло в этих бесплодных разговорах. Император в конце концов раздраженно вскричал:
«Я слишком обогатил моих генералов, они думают об удовольствиях, об охоте, о катанье по Парижу в своих великолепных экипажах! Война им уже опротивела». Маршалы молчали, но еще не сдавались. Люди военные, они не смели продолжать спор с императором всякий раз, когда он обрывал их этими язвительными попреками в личной изнеженности, в том, что он, император, их осыпал богатствами, а они вот стали ему неохотно служить.
Но в Витебском лагере был человек другого положения, чем они. Это был государственный секретарь, главный интендант великой армии, граф Дарю, лучше кого бы то ни было знавший дела снабжения. Он знал, что из 22 тысяч лошадей углубляющейся в Россию армии (не считая войск, остающихся на правом и на левом флангах) за время похода от Вильны до Витебска уже пало не более, не менее как 8 тысяч. Он знал, что и лошади и люди очень плохо снабжены, а дальше, при быстрых маршах, пойдет и еще хуже, потому что обозы решительно не поспевают за движением войск и не могут поспеть, а страна — это разоренная, погорелая, ограбленная пустыня. Все это граф Дарю хорошо знал и не скрывал от Наполеона.
Он высказал своему монарху еще и многое другое. Из-за чего ведется эта тяжелая и далекая война? «Не только ваши войска, государь, но мы сами тоже не понимаем ни целей, ни необходимости этой войны». Проникновение английских товаров в Россию и желание императора создать Польское королевство — это недостаточные мотивы. Так высказал Дарю все то, что было на душе у Дюрока и Бертье, но чего они не смели выразить ясно.
Тяжеловесный бюрократ-сановник, упрямый, холодный, здравомыслящий человек, Дарю коснулся разом нескольких болезненных пунктов. Его выступление, можно сказать, было с глазу на глаз, потому что нечего считать начальника императорского штаба, робкого, покорного, беспрекословного Бертье, который, правда, всецело стоял на стороне Дарю, но от этого ни Дарю не было легче спорить с Наполеоном, ни Наполеону не было труднее спорить с Дарю. Другие маршалы отсутствовали при этой беседе, а беседа продолжалась восемь часов подряд. Наполеон тем более был раздражен словами Дарю, что не сознавать их серьезности и основательности никак не мог.
Дарю настаивал, что эта война непонятна, а потому и не популярна во Франции, «не народна». Выводы Дарю вытекали из этой предпосылки: нужно заключить мир. Чем дальше шел спор с упорным, угрюмым, сдержанным, бесстрашным Дарю, тем в большее раздражение впадал император. Его взорвало то, что Дарю повторил совет Дюрока: ждать мира в Витебске, потому что ни в Смоленске, ни в Москве нет более серьезных шансов дождаться мира, чем в Витебске. «Я хочу мира, но чтобы мириться, нужно быть вдвоем, а не одному. Александр молчит». Наполеон тут открыто высказал мысль, которая уже не раз приходила в голову его окружению. Мы знаем, что всем им казалось, когда еще Наполеон стоял в Вильне и когда он шел потом по Литве и Белоруссии, что за первым визитом Балашова в императорский, лагерь последует и второй, а может быть, и третий его визит. И всякий раз эти «переговоры на ходу» будут становиться все благоприятнее для Наполеона, потому что испуганные русские будут делаться все уступчивее по мере продвижения великой армии в глубь страны. Но первая поездка Балашова оказалась и последней. Русские молча отступали, молча сжигали все за собой и разоряли свою страну, молча отдали врагу огромную территорию, но и тени чего-либо похожего на желание мириться не обнаруживали. Совсем бы иначе был принят Балашов в Витебске. Но Балашов не приезжал. «Что же делать? — возражал Наполеон графу Дарю. — Оставаться в Литве, где нужно или совсем разорить страну и этим ее настроить против себя, или за все платить, чтобы содержать армию, и где нужно будет строить крепости, чтобы продержаться, или идти дальше?» Куда идти? В Москву. «Заключение мира ожидает меня у Московских ворот». Он понимает, что Александр не хочет мириться до генерального сражения. «Если нужно, я пройду до Москвы, до святого города Москвы, в поисках этого сражения, и я выиграю это сражение». После такой проигранной битвы Александр уже сможет заключить мир, не подвергая себя бесчестию. «Но если и тогда Александр будет упорствовать, хорошо, я начну переговоры с боярами или даже с населением этой столицы: это население значительно, объединено и, следовательно, просвещенно; оно сообразит свои интересы, оно поймет свободу»48. Что понимал император под этими словами? Можно ли в этих словах усматривать хоть намек на освобождение крепостных? Конечно, нет, не мог же он считать «просвещенными» и объединенными в столице русских крепостных крестьян. Он мог иметь в виду только крупную буржуазию, интересам которой он подчинял всю Францию, на чем он совершенно сознательно и планомерно строил свое владычество в покоренных странах. Ни разу император вместо этих фантазий о переговорах с «боярами» и с «просвещенным населением» святого города Москвы не вымолвил в этом восьмичасовом споре, в этой, вернее, беседе вслух с самим собой, самого главного: ни разу он не сказал, что объявит русских крестьян свободными от крепостного ига, ни разу не упомянул даже, что пригрозит этим Александру или «боярам», если те будут упираться. Он хотел прежде всего переговоров с Александром, если не удастся с Александром, то с «боярами», если не удастся с дворянами, то с московской «просвещенной» буржуазией. На этом в Витебске кончались, и не могли не кончиться, предположения императора. Никаких надежд на поддержку крестьянства Наполеон не возлагал и не мог возлагать, потому что для этого нужно было прежде объявить крестьянство свободным, а этого Наполеон не хотел ни в Витебске, когда еще могли быть надежды на мир с царем и с дворянством, ни, как увидим, даже в Москве, когда эти надежды исчезли окончательно.
Слышал что-то Наполеон и о традиционном духе соперничества, некоторой оппозиции, который существовал в Москве относительно Петербурга, и в этом долгом разговоре с Дарю император безмерно преувеличил значение этой московской дворянской фронды, этих ворчливых выходок членов московского Английского клуба против петербургского двора и петербургских сановников: «Москва ненавидит Петербург, я воспользуюсь этим соперничеством, последствия подобного соревнования неисчислимы». Очевидно, великосветские шпионы Наполеона, с давних пор доносившие ему обо всем, что делается и говорится в обеих русских столицах, придавали преувеличенное значение тому, что они подслушали среди резких на язык московских бар и опальных бюрократических тузов, проживавших в Москве. Выслушав все это, Дарю продолжал возражать, потому что эта аргументация Наполеона (которой император явно стремился убедить самого себя) нисколько его не успокоила. Дарю обратил внимание Наполеона на то, что до сих пор «война была для его величества игрой, в которой его величество всегда выигрывал». Но теперь от дезертирства, от болезней, от голодовки великая армия уже уменьшилась на одну треть. «Если уже сейчас тут, в Витебске, не хватает припасов, то что же будет дальше?» — говорил Дарю. Фуражировки не удаются: «Офицеры, которых посылают за припасами, не возвращаются, а если и возвращаются, то с пустыми руками». Еще на гвардию хватает мяса и муки, но на остальную армию не хватает, и в войсках ропот. Есть у великой армии и громадный обоз, и гурты быков, и походные госпитали, но все это остается далеко позади, отстает, решительно не имея возможности угнаться за армией. И больные и раненые остаются без лекарств, без ухода. Нужно остановиться. Теперь, после Витебска, уже начинается коренная Россия, где население будет встречать завоевателя еще более враждебно: «Это — почти дикие народы, не имеющие собственности, не имеющие потребностей. Что у них можно отнять? Чем их можно соблазнить? Единственное их благо — это их жизнь, и они ее унесут в бесконечные пространства». Бертье поддерживал это мнение и поддакивал Дарю, но не очень отваживался на самостоятельные речи. В этом долгом разговоре, где император явственно больше спорил со своим внутренним голосом, тайно говорившим ему то самое, что вслух говорил Дарю, Наполеон вдруг с большой горячностью стал вспоминать о шведском походе времен Петра Великого. «Я хорошо вижу, что вы думаете о Карле XII!» — воскликнул он, хотя никто и не помышлял говорить ему о Карле XII. Это он сам вспомнил, конечно, о шведском короле, о своем прямом предшественнике в деле нашествия на Россию, и, как во всем этом роковом разговоре, император и в данном случае возражал не Дарю, а самому себе. Пример Карла XII, рассуждал Наполеон, ничего не доказывает: шведский король не был достаточно подходящим человеком для подобного предприятия. Наконец, нельзя из одного случая (т. е. из гибели шведов) выводить общее правило: «не правило рождает успех, но успех создает правило, и если он, Наполеон, добьется успеха своими дальнейшими маршами, то потом из его нового успеха создадут новые принципы», — так он говорил. Привычка не считаться ни с какими прецедентами, диктовать истории, а не учиться у нее, уверенность, что никакие общие мерки и правила в применении именно к нему лично не имеют ни малейшей силы и смысла, так и сквозят в каждом слове Наполеона. Да, знаменитый шведский полководец погиб, но он сам виноват: зачем, будучи «только» Карлом XII, он взялся за дело, которое под силу только одному Наполеону и больше никому?