Еще более противоречивым выражением этой идентичности становится спектакль «Дредноуты». Ведь в этой пьесе герой Гришковца как бы припадает к источнику своей травмы — он возвращается на флот. Но флот здесь демонстративно отделен от того, что изображался в «Собаке». Гришковец в этом спектакле говорит о Первой мировой войне и, главным образом, о немецких и английских моряках. Так что травма надежно отодвинута на безопасную — не только историческую и географическую, но и, главным образом, эпическую дистанцию предания с тем, чтобы стать источником символических смыслов.
С этой безопасной дистанции Гришковец рассказывает о том, как создавались великолепные неуязвимые дредноуты — роскошные машины для убийства, которые были так прекрасны, что «для них устроили войну». А потом он — как всегда, от первого лица, непосредственно переживая и погружая зрителей в это переживание — повествует о красивых смертях. Война в его изложении становится коллективной встречей с Реальным и репрезентируется через совокупность ритуалов Танатоса. Именно героическая и самозабвенная служба Танатосу становится той абсолютной символической ценностью, которую Гришковец помещает на место зияния, оставленного травмой Русского острова. Не замечая, правда, того простого обстоятельства, что он лишь выворачивает травму наизнанку, придавая возвышенный смысл все тому же исчезновению Я, о котором он так пронзительно рассказывал в «Собаке».
Так, например, Гришковец восхищается тем, что моряки Первой мировой гибли потому, что отказывались опустить флаги своих кораблей. И добавляет:
<…> Они не опускали флагов. Потому, что никто так просто на флаги не смотрел… Это же были флаги их кораблей. А я могу так смотреть, потому что у меня нет флага моего корабля… Нету! В моих ощущениях нет той страны, ради флага которой я мог бы вот так… Ну, то есть не задумываясь о смысле и не разбираясь в целесообразности того или иного… дела. Да, да, не анализируя ситуацию, просто взять, не опустить флаг и умереть.
Однако, как помним, в конце «Собаки» сходная мысль звучала иначе — мы бы умерли, но нам не повезло: бессмысленность нашей «службы Родине» не была оправдана даже смертью. И в «Дредноутах» тоже, строго говоря, флаг ни при чем — речь идет не о флагах, а о красивой смерти, и не спущенный перед вражеским кораблем флаг важен лишь как элемент этой ритуальной «красоты» (опять легко вспомнить, какое значение имели понятия «красота» и «ритуал» в пространстве Русского острова). Апелляция к флагу нужна Гришковцу для того, чтобы подчеркнуть необходимость умереть — «не задумываясь о смысле». В «Дредноутах» он придает отсутствию смысла сакральное значение, окрашивая красивую смерть в трансцендентальные тона:
<…> Я знаю наверное, что вряд ли сам сделал бы так. Потому что у меня уже есть мое сраное высшее образование. Я уже знаю историю, понимаю разные смыслы, умею их находить или в нужной ситуации не находить. Вот окажись я у той пушки, вряд ли я нашел смысл ее наводить куда-то… Я же знаю, чем закончилась Ютландская битва и Та война, и следующая тоже… Все, в общем-то, находится на своих местах: в Англии — королева, в Германии… канцлер, немцы, поля… Я это уже успел узнать. Книжек много прочитал. Нет! В смерти того мальчика ничего хорошего не было. Это было ужасно, страшно и обидно. Но иногда нужна возможность делать что-то, не задавая вопросов, и не иметь возможности их задать.
Иначе говоря, «сраное высшее образование» мешает Гришковцу тем, что заставляет искать смысл в том, что делается с человеком. Но в случае религиозного служения (Танатосу или любому другому трансцендентальному означаемому) именно отсутствие рационально постигаемого смысла и является доказательством сакральности служения. А в случае Танатоса — стирание Я еще и подтверждает прикосновение к Реальному.
Но разве не это же требовалось и от узников Русского острова: забыть о смысле, перестать о нем задумываться, стать готовым к жертвоприношению homo sacer’oM? Преобразуя травму в символ, Гришковец интернализирует логику насилия. И то, что вызывало невыразимый ужас на Русском острове, — а именно насилие, бессмыслица, разрушение Я, — оказавшись отнесенным в далекое, причем эпическое прошлое, в «Дредноутах» становится объектом ностальгии по «высокому»[540].
Интересно, что Гришковец не сразу приходит к этой концепции. М. Давыдова писала после московской премьеры «Дредноутов» в декабре 2001 года:
Чуть меньше года назад Гришковец играл черновой вариант «Дредноутов» для друзей, и там акценты <.. > были несколько смещены. Теперь он в большей степени романтизирует войну, тогда — экзистенциализировал. <.. > У Гришковца моряки, умирающие на судне под немецким флагом где-то у берегов Аргентины (какая уж тут защита отечества!), открывающие кингстоны, но не спускающие флаг <.. > тоже постоянно готовы к подвигам и гибели всерьез. И тоже неясно во имя чего. Бессмысленность войны приравнена к бессмысленности жизни. Тут каждый ждет своего звездного часа. Живет и погибает, ибо абсурдно. Тогда, около года назад, их способность к самопожертвованию и стоическое отношение к смерти вызывали у Гришковца не столько восхищение, сколько удивление. <.. > Теперь он стал определеннее. Он открыто заявляет, что хотел бы быть таким же, как эти моряки[541].
Марина Давыдова решительно возражает против попыток объяснить эту трансформацию Гришковца его конъюнктурным желанием «встроиться» в популярный для путинского периода пафос милитаристской героики. Но то объяснение, которое предлагает критик, тем не менее вписывает «Дредноуты» в более широкий «неотрадиционалистский» и «неоконсервативный» контекст путинской «реставрации». Гришковец, полагает Давыдова,
словно бы говорит: мне надоели маньеристские перевертыши, на которых строится едва ли не все современное искусство <…> мне надоели бесконечные исследования изнанки сознания и темных сторон человеческой души, я расскажу вам о простых вещах — о мужском братстве и благородстве. Я осмелюсь утверждать, что доблесть и честь (личная и корпоративная) — это не пустой звук. Что смерть не всегда ужасна, она может быть и прекрасна. Да и вообще смерть есть одно из самых главных событий жизни[542].
Если Марина Давыдова права в своей интерпретации, то все, о чем Гришковец писал в «Собаке», теперь не имеет для него цены. Если раньше он писал с точки зрения призывника (иначе: жертвы насилия), человека, прошедшего через Русский остров, то теперь он перебирается на точку зрения офицера: занимает позицию охранителя «символических порядков», мечтающего о возрождении «вечных» — а в общем-то традиционно имперских — ценностей.
Все же хочется надеяться, что трансформация Гришковца, произошедшая в «Дредноутах», связана не только и не столько с внешними социокультурными факторами (изменением его собственного социального статуса, политическими переменами в стране), но и с логикой внутренней эволюции драматурга. Не случайно после «Дредноутов» наступила длительная пауза в творчестве Гришковца — пауза, которую он заполняет переработкой своих старых, еще со времен «Ложи», спектаклей («Осада» и «По По» — из их числа). Думается, причины смещения авторской концепции в «Дредноутах» связаны и с фактическим провалом «Планеты», а вернее, с тем, что Гришковец не сумел найти в субъективном мироздании своего героя логики, достаточно убедительной для того, чтобы построить на ней отношения с Другим: его герой оказывается фатально не способен к любви, а значит, и к социальной коммуникации вообще. В «Дредноутах» Гришковец пробует найти «объективные» причины для любви. Правда, теперь речь идет о любви к его герою.
540
См. также интервью Гришковца Марине Тимашевой: «М. X: Женя, вопрос про спектакль „Дредноуты“. Вы говорите там о Ютландской битве, о том, как красиво и благородно погибали моряки. Но в спектакле вы уходите от вопроса, за что они так красиво погибали, — вообще, есть ответ? Е. Г.: Я же говорю там, что у меня, в моих ощущениях, сейчас нет флага той страны, ради которой я мог бы так, а у них, видимо, он был, при всем при том, что эти страны были ничуть не лучше, чем сейчас. Но это моя проблема.
И сейчас есть люди, которые могут за наш триколор погибнуть, не задавая вопросов, и, конечно, погибать будут, наверное, не за флаг, а за целый комплекс всего-всего. И когда я, помню, служил на флоте (в это время была война в Афганистане) и вообще находясь в этой среде военных и под влиянием вот этого пафоса, даже не пропаганды, а пафоса мужского, я сам писал заявление о том, что хотел бы пойти с флота в Афганистан. Что это такое было — я не понимаю, почему я это делал, но, тем не менее, в этом что-то есть, это не психоз, это гораздо более тонкие и важные вещи. И я тоже отчетливо понимал, что при выходе в море (наш корабль был не очень хороший и старенький) мы все равно вступили бы в неравный бой, и — никаких вопросов в этот момент, никто бы не думал о собственном спасении… Я даже не ухожу от этого вопроса — у меня просто нет ответа» (Тимашева М. Евгений Гришковец: «Театр — самое виртуальное искусство для страны» // Петербургский театральный журнал. 2002. № 28; цит. по: http://ptzh.theatre.ru/2002/28/20/).
541
Давыдова М. Конец театральной эпохи… С. 220–221.
542
Там же. С. 222–223.