— Нельзя, нельзя, ваше благородие, весь жир уйдет. А как мы варим — вот уха! Уж вы послушайте меня, я ее, слава богу, варивал...
Начали подниматься к землянке.
— Уха ухе рознь. Свари ее на воле — объеденье! — разговорился Василий Тихоныч.— У нас дед был... Бывало, достанет рыбы, так нет, чтобы дома сварить, нет! Сложит в котелок, пойдет на речку, разведет костер. Сварит, стало быть, уху по всем правилам и несет домой! Вот как!
...Уха удалась чудесная—жирная, чуть припахивающая дымком и луком. Капитан Ней и солдаты были в восторге. Василий Тихоныч то и дело, прижимая к груди каравай, отрезал гостям большие ломти хлеба, перед каждым положил листья лопуха для рыбы, настойчиво упрашивал^дочиста опорожнить котел. Он всячески старался угодить гостям.
— Вот незадача! — все вздыхал он.— Перцу нет, лаврового листу нет. А надо бы.
— С перцем еще бы лучше.
— Не говори!
Совсем свечерело. В лесу было тихо, сонно. Около землянки в росистой траве прыгали лягушки. Над головешками обессиленно вздыхал огонек. Из-за поворота показался пароход, он прошел вниз, отчетливо шлепая плицами и бороздя реку острыми клинками разноцветных огней. Было слышно, как к берегу, подталкивая друг друга, покатились волны.
Василий Тихоныч встревожился:
— Лодку не сорвет?
Ней махнул рукой — дескать, не должно сорвать.
— Я взгляну,— засуетился старик.— Недолго до греха. Доедайте тут все, а я схожу. Чайник возьму, но пути воды зачерпну. Чайку-то попьете? После ухи на чай здорово позывает, знаю...
Он скрылся под обрывом.
— Чудесный старик! — сказал Ней.
— Вот накормил так накормил! — отозвался один из солдат.
На берегу Василий Тихоиыч задержался.
Поднимаясь к землянке, сообщил:
— Закинуло на берег немного.
— Столкнули?
— Столкнул... Фу, совсем, видно, сердце попортил. Как на гору, перехватывает душу поперек, и только...
Через полчаса, напившись чаю и дружески простившись с гостеприимным рыбаком, капитан Ней и солдаты сели в моторку. Василий Тихоныч на прощание помахал им рукой, а потом кинулся к прибрежным кустам, взволнованно шепча:
— Господи, удача-то какая!
В кустах тальника было спрятано украденное с моторки оружие — офицерский паган и три винтовки с патронташами. Василий Тихоныч вытащил оружие, бросился на крутояр. У землянки остановился передохнуть, оглянулся на реку. Моторка полным ходом заворачивала обратно. «Спохватились!» Василий Тихоныч опустился на колено, щелкнул затвором винтовки. Не дойдя до берега, моторка неожиданно вильнула кормой и, рокоча, рванулась вниз.
— Ага! — обрадовался Василий Тихоныч.— Раздумали? Догадались? Я бы вас встретил!
Немного погодя Василий Тихоныч, забрав оружие, направился в Черный овраг. Никогда еще он не испытывал такцго прият-пого ощущения своей значимости в жизни, давно не чувствовал себя так уверенно и бодро — годы его словно повернули вспять. Впервые он забрасывал личные дела ради нового, большого дела, которое вдруг настойчиво позвало к себе, и это наполнило его гордостью и смутной радостью.
XVII
Заложив руки под голову, Мишка Мамай лежал у землянки и задумчиво смотрел вверх. Тонкие сосны подпирали небо. Высоко-высоко сплелись их кудрявые вершины. На дне Черного оврага сумеречно, дремотно, лишь изредка тихонько шевельнется сосна, обронит засохшую ветку, или вдруг, вырвавшись из веток ивняка, радостно заговорит ручей. В западной стороне устало плотничал дятел.
— Груздей — тьма,— сказал Мамай. Рядом с ним лежал ворох сухих и сырых груздей, рыжиков, маслят. Мишка пошарил рукой, раздавил один груздь: — Так и прут из земли. Хоть лопатой греби.
Смуглый и скуластый Смолов доплетал лапоть. Перебирая лыко, заметил:
— Зря рвешь.
— А что?
— На родном бы месте сгнили. Дожили бы век и сгнили. А тебе все надо тревожить, все тревожить. Зуд какой-то у тебя в руках, я так понимаю.
— Тошно...
— Ха, тошно! А мы как живем?
В Черном овраге уже с месяц жили члены Еловского Совета Смолов и Камышлов, чудом спасшиеся при расстреле, и два дружинника из соседней деревни — Воронцов и Змейкип. Жили опи в землянке, как барсуки в норе, однообразно коротали время, упорно ждали перемен, зная, что на свои силы па деяться нельзя. Их вооруженная дружина была разгромлена, многие товарищи убиты, остальные разметаны по округе, словно ветром оборванные с одного дерева и разбросанные невесть где листья. Ждали, надеялись, что вот-вот нагрянут красные войска и освободят Прикамье.
Сгибаясь, Смолов затягивал ленты лыка, присматривался к лаптю:
— Потерпи с наше.
— Потерпи! — Мамай со стоном перевернулся на живот.—-Ух, ты-ы... Дуги бы гнуть, что ли? Или бы самогон пить!
— Вот тебе на! Утром резвился, а к вечеру взбесился.
— И взбешусь! Сидишь, как на цепи.— Мамай приподнял голову: — Брось лапоть. Спой. Я подтяну.
Сощурясь, Смолов взглянул, усмехпулся.
Мамай ударил кулаком по земле:
— Черт! И песни петь нельзя!
Немного прожил Мамай в Черном овраге, а как измучился! Он быстро оправился от потрясений на барже — так молодой дуб, сколь ни треплет его буря, выстоит, не обронив и одного листа. Мамая уже начало раздражать безделье. Ему, подвижному и охочему до кипучей жизни, было трудно сдерживать в себе вновь окрепнувшие беспокойные силы. Да и думы о Наташе не давали покоя. В живом, горячем воображении Мишки постоянно вспыхивал ее образ — родной, светлый. Он вспоминал все, что знал о ней, что успел разглядеть в ней и вокруг нее, он мысленно гладил ее черные косы, заглядывал под длинные ресницы; как и раньше, он не мог только разглядеть цвет ее глаз: они были очень уж лучистые.*,
Дятел замолчал. Отложив лыко, Смолов достал кисет, стал выбивать кресалом искры из кремня.
— Зря рву, верно,— согласился Мамай.
Он вдруг поднялся — высокий, в синей рубахе и отцовском пиджаке, в солдатских брюках и лаптях. Ядовитая улыбка мелькнула в уголках упрямых губ.
— Илья,— сказал он твердо,— ничего ты не знаешь! Эх, взять бы землю па руки да грохнуть об камень! Чтоб в куски! Понимаешь?
— А за что? — спросил Смолов.
— Так... Канитель на ней, не жизнь.
В воздухе запахло тлеющим трутом и табаком.
— Ну а потом?
— А потом бы я сам сложил землю. Где горы, где что... Сколько бы мест хороших выдумал! И новые бы порядки... А? Здорово?
Мишка схватил себя за грудь так, что затрещала рубаха, помотал чубом и вдруг рванулся от землянки на берег Камы, ломая мелкий подлесок.
— Здоров,— завистливо прошептал Смолов.— А душа — как губка...
...Мамай лежал, свесив голову над обрывом.
Внизу — в хлипкой, прохладной тьме — плескалась река.
Смолов сел у ног Мамая, сказал безразлично:
— Простудишься.
— Я не знал, что это такое, я совсем не знал...— прошептал Мамай.— Илья, ты не будешь смеяться? — Он поднялся, сел.— Только, друг, не смейся. Не будешь? Ты не знаешь, какая она...
— Кто? О ком ты?
— Дао Наташе...
— Все они такие!
— Врешь! Язык у тебя — ботало.— Мамай опустился на правый локоть, дотронулся головой до плеча Смолова.— Любить и хорошо, и страшно... А Наташа... Эх, не знаешь ты ее, Илья! Огонь с ветром!
— А ты ветер с огнем,— сказал Смолов.
Помолчав, Мамай неожиданно вновь, что случалось нередко в последние дни, заговорил о нападении на «баржу смерти».
— Попытаем, а?
— Что, опять?
— Да надо же выручать товарищей или нет? Надо! И выручим! Ей-богу, выручим!
— Одной рукой хочешь узел развязать?
— Не веришь?
— Тяжелое это дело.
В овраге раздался свист.
— Отец пришел,— сказал Мамай.— Надо идти...
3713
Василий Тихоныч принес оружие. Это было большой радостью. Партизаны ожили, вновь заговорили о предложении Мишки Мамая и, поспорив немного, все же приняли его план нападения на «баржу смерти». План был прост. Когда баржа с виселицей пройдет вниз по течению, надо ее догнать и ночью, на остановке, сделать налет. Конвойная команда, не ожидая налета, в панике покинет баржу, и смертники будут освобождены.