Естественно, мать очень обрадовалась окуням, привезенным нами с озера Долгого, и немедленно занялась приготовлением ужина. Впрочем, она умела делать одновременно несколько дел — и все быстро, ловко. Все так и вертелось и кипело в ее руках. Она все еще была худой, скорее всего от семейных забот; позднее, войдя в лета, она стала полной женщиной. Мать носилась по кухне, не разрывая подол юбки лишь потому, что он, подол, по тогдашней моде был и длинен, и широк. Ее голова с расчесанными на прямой пробор светлыми волосами, с легчайшей золотистой рыжинкой, венчалась на затылке пучком, что придавало ей воинственный, задиристый вид. Серые глаза ее, временами поблескивая лазурью, радостно оглядывали из кути все семейство.

Огромная сковорода с жареной рыбой вскоре стояла на голом, свежевыскоблеипом столе. Положив перед каждым из нас по окуню, мать придвинула сковородку к себе. Она умела не только быстро работать, но и быстро есть, особенно рыбу — перед ней так и росла горушка костей. Но вот окуни-то, должно быть, и подпортили ей настроение. Несомненно, она вспомнила, как ездила, бывало, со своим отцом на Долгое; между прочим, кроме нее, в Почкалке, кажется, не было ни одной рыбачки. Она была удачливой и незаменимой напарницей деду. Быстрее всех она вязала и сети.

И вот, едва опорожнилась первая сковорода, мать как-то спикла, поостыла и стала с некоторой хмурью, не предвещавшей ничего хорошего, расспрашивать меня о том, как мне жилось у дедушки и бабушки, какие они давали паказы на прощание. Конечно, ей вспомнилось, какой счастливой и безбсдпой она была в родпом доме, и, копечно, подумалось, какой несчастной она стала в чужом селе.

А уж ночью-то мать, несомненно, одолевали и другие мысли — и о несбывшихся девических мечтах, и о ранней многодетности, и о тоскливой жизни на чужбине. Утром она была неузнаваемой — мрачпой, вспыльчивой. Она без конца придиралась к отцу, носясь по кухне. Втайне она, вероятно, и сама страдала оттого, что распаляется без всякой меры, но одернуть себя уже не могла.

“ Завез! Нашел место! = Она так и резала отца острым взглядом.— Живешь тут как в берлоге! Людей не видишь! Одно чалдоньё!

Отец, должно быть, забеспокоился, что меня смутят нелестные отзывы матери о гуселетовском житье-бытье, О старожилах. Не отвечая, как всегда, на выкрики матери, он прижал меня к себе, сказал тихонько:

— Одевайся,— Он был убежден, что Гуселетово мне понравится с первого взгляда.— И село поглядим, и дружка тебе найдем.

— Ему что! Дружки везде найдутся! — выкрикнула мать, обжигая и меня своим взглядом.

— Пойдем,— поторопил меня отец, но, собираясь переступить порог, все же сказал матери, не повышая голоса: — Люди и здесь есть. Только не отворачивайся от них, гляди им в глаза...

«•— А они наплюют!

— Ну, понесла...

В сенях, у глухой стены, стояло несколько кулей с сосновыми шишками. Походя я ощупал один куль, спросил:

— Куда столь? Для самовара?

— А вот пригреет, высушим на солнце и выбьем семена,—-ответил отец оживленно, радуясь тому, что я избегаю касаться только что происшедшей ссоры.— Собираюсь засеять несколько грядок.

— Засеять? А для чего?

— Вырастут сосенки, а потом мы их высадим в бору,— пояснил отец.— Много лесу, знаешь ли, вырубили. Надо подсаживать.

Я впервые услышал, что сосенки можно и даже нужно подсаживать в бору. До этого мне казалось, что лес всегда обходился и будет обходиться без вмешательства человека.

— Нет, подсаживать — верное дело,— возразил отец.— Только хлопот, знамо, много. Ну да без хлопот и жить скучно.

Вышли из сеней.

За эту затею мне уже попало,— сообщил отец на крыльце со сдержанным смешком, тем самым поучая меня, что к нападкам матери надо относиться снисходительно, как к природной женской слабости.— На грядках, говорит, морковку да свеклу надо сажать, а не сосенки.

— Один собирал шишки-то? — спросил я, затрудняясь определить, кто прав — отец или мать.

— Парни да ребята помогали. Увидали, что собираю, и привалили ватагой.

За воротами я сразу же оглянулся на бор. По всей опушке редко стояли одинокие раскидистые сосны, и только в глубине лес, смыкаясь кронами, поднимался темной гривастой волной. Казалось, эта волна вот-вот накатится и захлестнет село. Но оказывается, здесь сосен мало, их надо еще подсаживать.

От кордона лесная дорога, разделяя две улочки, вытянувшиеся по кромке бора, и пересекая ложбинку, выводила к центру села, на просторный пригорок, где стояли, образуя небольшую площадь, крестовые дома с резными наличниками и когда-то ярко раскрашенными филенчатыми ставнями — с них уже сильно пооблупились краски моего деда.

Через площадь проходил старинный Касмалинский тракт. На восток вдоль пего, в один порядок, тянулась старожильческая улица Тюкала; второго порядка не было потому, что напротив, в большой котловине, лежало пока подо льдом, но сильно залитое с берегов снежницей, продолговатое озеро с цепью банек у берега; за озером, уже в голой, совершенно ровной степи, виднелась, сливаясь в одпу темную полосу, Новосельская улица, почему-то прозванная Гривой. А на запад, по обе стороны тракта, начинался увенчанный церковью Тобольский край, где, по словам отца, было еще одно большое озеро.

На площади, у самого тракта, стояла просторная, без всяких украшений изба, называвшаяся сборней, где проходили крестьянские сходки. От сборни, с пригорка, сбегала размываемая вешними ручьями, сильно унавоженная степная дорога. За поскотиной она становилась едва приметной в обширной солончаковой низине, где уже всюду сверкала вода, а потом и совсем терялась из виду в необозримой целинной степи.

— Ну как? — поинтересовался отец.

Я ответил неопределенно:

— Далеко видать.

Но и таким ответом отец остался доволен:

— То-то!

От Почкалки степь, расстилаясь па юг, все время незаметно поднимается, становясь увалистой и холмистой. Там близок горизонт. Здесь же, от Гуселетова, открывались такие безбрежные степные дали, что дух захватывало. Эти дали вспыхивали на солнце хрустальной гладью паста, сииыо начинающегося степного половодья, серебряной черныо безлиственных голых колков.

— А озер тут сколь! — продолжал нахваливать свой край отец.— Вот увидишь, что тут будет, когда повалит птица.

Слушая отца, я продолжал всматриваться в незнакомые просторы. Все, что отмечал мой взгляд в стенном безбрежье, будило во мне неясные мысли, отвечало моему душевному порыву той мальчишеской поры — как можно быстрее увидеть все, решительно все, что есть на белом свете.

— А как село? — спросил отец.

Я пожал плечами: никакого особенного впечатления оно на меня не произвело. Пожалуй, Почкалка даже привлекательнее, богаче на вид.

— Да, богачей здесь не так уж много,— согласился отец.— Но оно и лучше.

— Куда же теперь?

— Теперь к старожилам.

С пригорка, где вытянулась однорядная Тюкала, через тракт, размывая его начисто, рвались в низину, торопясь залить все озеро, неумолчные весенние ручьи.

II

Филипп Федотович Зырянов —• родом из Павловска, из семьи потомственных рабочих, добывавших серебро и медь на царском заводе. Он был одним из приметных и интересных людей в Гу-селетове. Той весной, когда я увидел его впервые, ему исполнилось, кажется, пятьдесят. Но он был еще очень крепок, силен, подвижен и буен во хмелю. Ходил прямо, печатая шаг, поворачивался резко, взмахивая длинной седой бородой, отвечал кратко и точно,— во всем его поведении, во всех его привычках чувствовалась многолетняя и строгая воинская выправка, не отступающая даже перед старостью. Сказывали, что раньше, до революции, он иногда, по праздникам, натягивал свой узковатый мундир, стараясь покашливанием обратить на себя внимание всей семьи, правой ладонью, вернее, ее половиной, только с большим да указательным пальцами, расправлял и укладывал в ряд три Георгиевских креста и две медали. Но давненько уже и мундир, и царские награды были упрятаны на дно семейного сундука.