Аня шла быстрым шагом, не глядя на Стефана, словно не хотела замечать его присутствия.

— Зигмунт был тяжело ранен, — сказала она вдруг, — бывает недоверчивым и… — Помолчав, добавила совершенно другим тоном: — Имеет, наверное, основания для этого.

— Не знаю.

Радван почувствовал, что его охватывает злость на эту девушку и на Павлика. Разве можно с таким равнодушием, чуть ли не враждебно, относиться на чужбине к тому, с кем жили по соседству, сражались в одном взводе?

— Хотите, — сказал он, — быть подальше от поляков и польских дел?

— Нет, — бросила она резко в пространство, — мы просто отличаемся друг от друга.

— Чем?

— Всем! — Она вдруг замедлила шаг. — Судьбой, мыслями, желаниями.

— Вы шутите! Можно быть коммунистом и остаться поляком.

— Можно не быть коммунистом и начать думать, — парировала она.

— Резко сказано.

— А вы хоть иногда задумываетесь, что будет потом?

— Польша, — сказал он. — Я солдат, и мне этого достаточно.

— Недавно доказано, что недостаточно быть солдатом.

— А как вы считаете, — спросил он, — где место Зигмунта? В польской или советской армии? А ваше место? В нашем госпитале или у них?

— Зигмунт сражался с немцами, когда вас здесь еще не было.

— Ибо многие из таких, как я, были сосланы.

— А таких, как я, — прошептала она, — вы не берете в свою армию. И наверняка не хотели бы пустить в вашу Польшу.

— Это неправда, — сказал Радван. — Кому вы опасны?

Вдруг оба рассмеялись. Дети во дворе слепили большую снежную бабу, приделали ей челку и усы под Гитлера. Потом начали забрасывать ее снежками.

Они подошли к госпиталю.

— Когда вы заканчиваете дежурство?

— Завтра утром.

— Так, может, встретимся завтра?

— Нет.

— А когда?

Она отошла на несколько шагов и вдруг обернулась.

— Завтра. Приходите сюда.

* * *

Были прогулки над Волгой, как раз начиналась ранняя предвесенняя пора, они спускались по узкой, протоптанной в снегу тропинке к берегу реки и имели уже там свои любимые места, которые называли по-разному: «полюс», ибо на склоне невысокого откоса заканчивалась дорога и дальше были только снег и ледовая гладь; «открытка», так как отсюда красивее всего в холодном солнце выглядел Куйбышев; «западня», потому что раз они заблудились в лесочке и брели потом напрямик по болотистому лугу.

Стефан не представлял себе уже и дня без Ани, и эта постоянная, мучительная необходимость видеть ее удивляла и беспокоила его. До сих пор он не испытывал таких сильных желаний, его любовный опыт был мизерным, мощно даже сказать, отсутствовал совсем: львовская проститутка, благодаря которой состоялось посвящение в интимные дела; студентка архитектурного факультета — притворно добродетельная, стыдливая; маленькая француженка, относившаяся к молодому польскому офицеру без излишних иллюзий и лирики. Ему казалось, что любовь придет к нему после войны, но это слово было лишено какого-то конкретного содержания. И только теперь, когда он боялся еще его произнести, оно заслонило все другие, причиняя страдания и муки. Аня вводила его в иной мир, полностью отличающийся от посольского. Он бунтовал и уступал, временами дело доходило до острых стычек, которые заканчивались совершенно неожиданно. Он хотел ей сказать, что он чувствует, но ему каждый раз не хватало смелости, а она как будто тоже боялась признаний, умела вдруг, когда, прижавшись друг к другу, они спускались к реке, стать сухой, равнодушной, чужой и найти слова, тотчас же образующие дистанцию между ними. Он рассказывал ей о себе такое, что никому никогда до этого не говорил, но его огорчала скупость ее признаний. Были темы, которых она избегала, хотя бы о Зигмунте, а когда рассказывала о своей жизни, создавалось впечатление, что она хочет его переубедить, изменить его взгляды, перевоспитать…

Когда первый раз, на «полюсе», она позволила себя поцеловать и когда он прижал ее к себе, то увидел слезы в ее глазах.

— У меня такое ощущение, — прошептала она, — как будто я совершаю акт предательства.

— Аня! — воскликнул он. — Я…

Она тотчас же перебила его:

— Только ничего не говори, все, что ты скажешь, будет лишним… Мы не должны видеться…

— Почему?

Од снова обнял ее, но она нетерпеливо отстранилась.

— Не должны, — повторила девушка. — Какие же огромные расстояния бывают между людьми!

— Я люблю тебя.

Она быстрым шагом шла по их тропинке и молчала до тех пор, пока не подошли к углу Московской улицы, где они обычно прощались.

— Завтра я не приду.

Однако пришла и была даже более веселой и разговорчивой, однако идти к реке не захотела. Зашли в чайную, где можно было выпить рюмку водки и стакан чая.

— Ты знаешь, — сказала она неожиданно, — иногда мне кажется, что эти расхождения во взглядах между нами — только внешний слой, наподобие эпидермического…

— Меня не интересуют взгляды, — прошептал он, — меня ты интересуешь.

Она сразу стала холодной.

— Как ты можешь так говорить! Ты что, действительно не замечаешь, что нас разделяет?

— Ты сама сказала…

— Ничего я не говорила. Ты такой наивный…

— Аня, послушай! Ведь можно иметь разные взгляды и взаимно уважать их. — Он долго обдумывал эту фразу. — Это только в средневековье происходили такие трагедии, когда люди разных религий…

— Я не думаю о трагедии, — сказала она, — какая это трагедия!

Рассмеялась, потом вдруг отвернулась. Он подумал, что она, наверное, плачет, но когда опять увидел ее глаза, они были совершенно сухими. Он не понимал ее: какое значение для них двоих могут иметь взгляды, умные тезисы, провозглашаемые профессионалами от политики? Хотел объяснить ей, что его мышление простое и обыкновенное: солдатская служба Польше, верность приказам. А какой будет эта Польша? Может, лучше той, которая была, более сильной и способной защитить себя? Об этом говорил генерал Сикорский. Может, надо кое-что изменить. Он, Стефан Радван, не разбирается в этом и наверняка не примет никакого участия в будущих решениях. Ситуация трудная, намерения Советского Союза тоже не ясны, но ведь он, под ее влиянием, на многие вещи начинает смотреть иначе…

Она рассеянно слушала его. Бродили по улицам Куйбышева, и у него иногда складывалось впечатление, что Аня стыдится его общества. Точнее, считает его неуместным, учитывая бросающееся в глаза отличие Радвана от других, которое замечал каждый прохожий. А она была здешней, одной из них, страдающих, голодающих, слушающих со страхом военные сводки. Репродукторы повторяли их на каждом углу, люди останавливались в уже начавшем таять снегу, ждали слов ободрения и надежды, а их было по-прежнему слишком мало.

Туман из-за Волги закрывал солнце, Радван брал Аню под руку, чувствовал близость ее тела и думал, что у него все время не хватает смелости пригласить ее к себе. Искал подходящие слова и не мог найти их; ему не давала покоя эта недостижимость Ани. «Смотрю на тебя, — сказал он однажды, — как через оконное стекло, которое не знаю, как разбить».

В посольстве он ни с кем, кроме Евы Кашельской, не установил близких отношений; выполнял задания, поручаемые ему Высоконьским, и эта, чаще всего бюрократическая, писанина казалась ему неинтересной и маловажной. Считал часы, отделяющие его от встреч с Аней, и старался не замечать иронических взглядов шефа, когда просил отпустить его до полудня. Только с Евой чувствовал себя чуть посвободнее. Принимал ее приглашения на вечер, когда Аня дежурила. Даже когда узнал, что будет и Данецкий, которого терпеть не мог, появился в ее комнатушке при посольстве. Здесь было не особенно уютно: несколько стульев, стол, как в служебных комнатах посольства, железная кровать. И только фотография офицера в мундире летчика, прибитая кое-как к стене, придавала этому помещению какую-то теплоту.

Данецкого еще не было; Ева наполнила рюмки, велела ему сесть на кровать и не стесняться, учитывая лагерно-военную ситуацию и чувство товарищества. Стефан же чувствовал себя довольно, скованно, она сразу заметила это.