В этих трех частях завещания незаметно никакого ослабления умственных способностей Ленина. Он выказывает свою обычную умственную живость, понимание сложных организационных вопросов, откровенность, простоту и ясность в выражениях.
В тот же день, когда он продиктовал последнюю записку о Госплане, 29 декабря, Ленин продиктовал и добавочную страницу к отделу об увеличении числа членов ЦК — для «улучшения нашего аппарата, который никуда не годится». Он решил теперь, что было бы правильно сочетать деятельность ЦК с усилиями Рабкрина, предполагая упразднить его как отдельный наркомат и сделать отраслью ЦК488.
30 декабря Ленин продолжал диктовать мелкие главки своего завещания. В этот раз он залез в самую колючую крапиву — в вопрос о национальностях, в «грузинский вопрос», в вопрос о «роковой» роли Сталина в этом отношении. Диктуя, Ленин все время жа-
ловался секретарям, что ему трудно диктовать, он привык видеть перед собою написанное. Но то, что он продиктовал, тем не менее спаяно очень крепко.
«Я, кажется, сильно виноват перед рабочими России за то, что не вмешался достаточно энергично и достаточно резко в пресловутый вопрос об автономиза-ции, официально называемый, кажется, вопросом о союзе советских социалистических республик.
Летом, когда этот вопрос возникал, я был болен, а затем, осенью, я возложил чрезмерные надежды на свое выздоровление и на то, что октябрьский и декабрьский пленумы дадут мне возможность вмешаться в этот вопрос. Но, между тем, ни на октябрьском пленуме (по этому вопросу), ни на декабрьском мне не удалось быть и таким образом вопрос миновал меня совершенно.
Я успел только побеседовать с т. Дзержинским, который приехал с Кавказа и рассказал мне о том, как стоит этот вопрос в Грузии. Я успел также обменяться парой слов с т. Зиновьевым и выразить ему мои опасения по поводу этого вопроса. Из того, что сообщил тов. Дзержинский, стоявший во главе комиссии, посланной ЦК для «расследования» грузинского инцидента, я мог вынести только самые большие опасения. Если дело дошло до того, что Орджоникидзе мог зарваться до применения физического насилия, о чем мне сообщил тов. Дзержинский, то можно себе представить, в какое болото мы слетели. Видимо, вся эта затея «автономиза-ции» в корне была неверна и несвоевременна.
Говорят, что требовалось единство аппарата. Откуда происходили эти уверения? Не от того ли самого российского аппарата, который, как я указал уже в одном из предыдущих номеров своего дневника, заимствован нами от царизма и только чуть-чуть подмазан советским миром.
Несомненно, что следовало бы подождать с этой мерой (т. е. с созданием СССР.— Л. Ф.) до тех пор, пока мы могли бы сказать, что ручаемся за свой аппарат, как за свой. А сейчас мы должны по совести сказать обратное, что мы называем своим аппарат, который на самом деле насквозь еще чужд нам и представляет из себя буржуазную и царскую мешанину, преодолеть которую в пять лет при отсутствии помощи от других стран и при преобладании «занятий» военных и борьбы с голодом не было никакой возможности.
При таких условиях очень естественно, что «свобода выхода из союза», которой мы оправдываем себя, окажется пустою бумажкой, неспособной защитить российских инородцев от нашествия того истинно русского человека, великоросса-шовиниста, в сущности, подлеца и насильника, каким является типичный русский бюрократ. Нет сомнения, что ничтожный процент советских и советизированных рабочих будет тонуть в этом море шовинистической русской швали, как муха в молоке...
Я думаю, что тут сыграли роковую роль торопливость и администраторское увлечение Сталина, а также его озлобление против пресловутого «социал-наци-онализма». Озлобление вообще играет в политике обычно самую худшую роль.
Я боюсь также, что тов. Дзержинский, который ездил на Кавказ расследовать дело о «преступлениях» этих «социал-националов», отличился тут тоже только своим истинно русским настроением (известно, что обрусевшие инородцы всегда пересаливают по части истинно русского настроения) и что беспристрастие всей его комиссии достаточно характеризуется «рукоприкладством» Орджоникидзе. Я думаю, что никакой провокацией, никаким даже оскорблением нельзя оправдать этого русского рукоприкладства и что тов. Дзержинский непоправимо виноват в том, что отнесся к этому рукоприкладству легкомысленно... Орджоникидзе не имел права на ту раздражаемость, на которую он и Дзержинский ссылались...
Тут встает уже важный принципиальный вопрос: как понимать интернационализм?» (В стенографической записи здесь следует еще одно предложение, зачеркнутое: «Я думаю, что наши товарищи не разобрались достаточно в этом важном принципиальном вопросе».) 1
Ленин говорил не только, что право на отделение, обеспеченное советской конституцией, стало простым клочком бумаги, но что и стремление национальных меньшинств к ограниченному самоуправлению, к свободе от московского диктата заклеймлено названием «социал-национализм». Старый коммунист, соратник Ленина, Буду Мдивани получил от Орджоникидзе по физиономии за защиту прав инородцев от поползновений великорусского шовинизма, а поляк Феликс Дзержинский обелил Орджоникидзе и обвинил Мдивани в политическом «преступлении», в социал-национализ-ме, якобы вызвавшем справедливое раздражение Орджоникидзе. Вину за это извращение интернационализма Ленин возлагал на Сталина. И действительно, Сталин стал деспотом-инородцем, прикрывавшим свое личное самовластие великорусским национализмом. После Второй мировой войны эта же жажда власти, в обличье пролетарского интернационализма, поглотила маленькие страны за пределами СССР.
Ленин ничего не мог сделать. Он не смог бы ничего сделать, даже если бы второй звонок не прозвенел еще, ибо как может быть свобода у национальных меньшинств в стране, где лишена свободы личность? Ленин все повторял, что коммунисты унаследовали царскую бюрократию. Но дело было не в этом. Дело было в централизации, которая при большевиках была еще сильнее, чем при царе. Как могли национальные меньшинства быть независимыми при таких условиях?
Ленин окончил диктовку 30 декабря вопросом: «Как понимать интернационализм?» На этот вопрос он не дал ответа.
Спор между Лениным и Сталиным шел вокруг степени самоуправления, предоставленного национальным республикам и областям. Сталин отстаивал автономию, что соответствовало отсутствию самоуправления. Ленин предпочитал «независимость», т. е. ограниченное самоуправление. В записях по вопросу о национальностях, продиктованных в последние дни 1922 года, Ленин пытался указать, как подойти к этому вопросу. В первой из двух диктовок 31 декабря он указывал: «...ничто так не задерживает развития и уп-роченности пролетарской классовой солидарности, как национальная несправедливость». Во второй он задавал вопрос: «Какие же практические меры следует предпринять при создавшемся положении?» На этот вопрос он отвечал: «Во-первых, следует оставить и укрепить союз советских социалистических республик». Во-вторых, этот союз нужно оставить «в отношении дипломатического аппарата». «В-третьих, нужно примерно наказать тов. Орджоникидзе... Политически-от-ветственными за всю эту поистине великорусско-националистическую кампанию следует сделать, конечно, Сталина и Дзержинского». Какому наказанию следовало подвергнуть тройку прегрешивших, Ленин не сказал. В-четвертых, в «инонациональных республиках» следует поощрять использование национального языка.
Ленин пошел и дальше: «Нет сомнения, что под предлогом единства железнодорожной службы, под предлогом единства фискального и т. п. у нас, при современном нашем аппарате, будет проникать масса злоупотреблений истинно русского свойства». Потребуется «детальный кодекс», составленный «националами» данной республики. «Причем не следует зарекаться... от того, чтобы в результате всей этой работы вернуться на следующем съезде Советов назад, т. е. оставить союз советских социалистических республик лишь в отношении военном и дипломатическом, а во всех других отношениях восстановить полную самостоятельность отдельных наркоматов».