Кандьола не носил бороды, уступая моде, он брился, но бритва касалась растительности на его лице не чаще, чем раз в неделю. Будь у дона Херонимо борода, я сравнил бы его с небезызвестным венецианским купцом, с которым познакомился гораздо позднее, путешествуя по необъятному материку литературы, и в котором открыл кой-какие черты, напомнившие мне человека, столь внезапно представшего перед нами в храме Пилар.
— Ну, видел, какой это мерзкий и смешной старик? — спросил Агустин, оставшись наедине со мной и поглядывая на дверь, за которой скрылись все трое.
— Похоже, он не слишком рад, что у его дочери появился поклонник.
— Нет, я уверен, что он не видел, как я разговаривал с нею. У него, вероятно, зародились подозрения, но не больше. Но если его подозрения перейдут в уверенность, нам с Марией конец. Ты заметил, как он поглядел на нас?
— Проклятый скряга, черная душа в шкуре сатаны!
— Плохой же у тебя тесть!
— Хуже некуда, — грустно согласился Монторья. — Я за него гроша ломаного не дам. Не сомневаюсь, что сегодня он целый вечер будет отчитывать ее. Хорошо еще, что он не дает воли рукам.
— А разве сеньору Кандьоле, — спросил я, — не хотелось бы видеть свою дочь замужем за сыном самого дона Хосе де Монторья?
— Ты рехнулся! Попробовал бы ты заговорить с ним об этом!.. Презренный скупец бережет свою дочь пуще мешка с золотыми унциями и вообще не расположен выдавать ее замуж, а на доброго моего отца он к тому же давно и кровно обижен: тот вызволил из его когтей нескольких несчастных должников. Уверяю тебя, если он пронюхает, что его дочь любит меня, он запрет ее в железный сундук, который стоит у него в подвале, где он прячет деньги. Я уже не говорю о том, что, если мой отец проведает… У меня трясутся поджилки при одной мысли об этом. Стоит мне увидеть во сне, что мои дорогие родители узнали о моей безграничной любви к Марикилье, как я мгновенно просыпаюсь от этого кошмара. Сын дона Хосе де Монторья влюблен в дочь дядюшки Кандьолы! Подумать страшно! Юноша, которому самою судьбой предназначено быть епископом, понимаешь, Габриэль, епископом!.. Мои родители заранее убеждены, что я стану им.
С этими словами Агустин ударился головой о священную стену, к которой мы прислонились.
— Но ты же не откажешься от Марикильи?
— И ты еще спрашиваешь! — с жаром ответил он. — Ты видел ее? А если видел, как ты можешь сомневаться в моих чувствах? Но ее отец и мои родители скорее согласятся, чтобы я умер, чем позволят мне жениться на ней. Они хотят, чтобы я стал епископом, Габриэль! Ты только представь себе на минуту, что значит стать епископом и любить Марикилью до гроба и за гробом! Представь себе это и посочувствуй мне.
— Не отчаивайся. Пути господни неисповедимы!
— Это правда. Подчас я беспредельно верю в свое счастье. Кто знает, что ждет нас завтра? Господь и пресвятая дева Пилар не оставят меня в беде.
— Ты тоже почитаешь статую богоматери?
— Да. У нас дома мать постоянно зажигает свечи перед ее изображением, моля уберечь меня в бою от ран, а я смотрю на нашу покровительницу и говорю про себя: «Владычица, пусть эти свечи напоминают тебе и о том, что я не в силах отказаться от Марикильи!»
Мы стояли в боковом приделе, к которому примыкает апсида часовни пресвятой девы Пилар. Недалеко от нас в стене был проход, через который богомольцы, спустившись вниз на две-три ступеньки, приближаются к цоколю статуи, чтобы облобызать подножие святыни. Агустин приложился к красному мрамору, поцеловал его и я, после чего мы вышли из храма и отправились к себе на бивак.
VIII
На следующий день, двадцать второго декабря, Палафокс дал свой знаменитый ответ парламентеру, которого прислал к нему Монсе с предложением капитулировать: «Я не знаю слова «сдаться». Поговорим об этом после моей смерти». Затем он ответил на требование французов пространным и красноречивым воззванием, опубликованным в «Газете» (в те времена в Сарагосе тоже была своя «Газета»); однако, по общему мнению, этот документ, равно как и все прокламации, появлявшиеся за подписью Генерал-капитана, не был плодом его собственного творчества, а принадлежал перу его учителя и друга, падре Басилио Боджиеро, человека очень умного, который в окружении ополченцев и военачальником часто появлялся на самых опасных участках обороны.
Вряд ли нужно говорить, что сражение двадцать первого декабря придало защитникам города еще больше мужества, и, чтобы их боевой пыл не пропал впустую, необходимо было произвести вылазку. Так и решили, но вскоре выяснилось, что принять в ней участие хотят буквально все, и командирам частей пришлось бросать жребий. Разумные и хорошо подготовленные вылазки были вполне оправданны, потому что французы, расположив свои силы вокруг города, уже приступили к правильной осаде и повели первую линию траншей. Кроме того, в Сарагосе было сосредоточено много войск, что, на взгляд простонародья, казалось преимуществом, но, по мнению людей сведущих, представляло собой значительную опасность — не столько из-за неудобств, неизбежно связанных с пребыванием в города воинских частей, сколько из-за большого расхода съестных припасов и неминуемой угрозы голода, а голод и есть тот великий военачальник, который неизменно принуждает крепости к сдаче. Словом, многочисленность гарнизона также понуждала к вылазкам. Первую из них произвел двадцать четвертого числа Реновалес с отрядом, защищавшим форт Сан-Хосе: он вырубил оливковую рощу, скрывавшую от нас осадные работы противника. Двадцать пятого дон Хуан О’Нейль выступил из предместья с волонтерами Арагона и Уэски и, захватив французов врасплох, уничтожил много неприятельских солдат. Но самую крупную вылазку — значительными силами и с двух пунктов одновременно — было решено произвести тридцать первого декабря.
Перед этой вылазкой мы по целым дням наблюдали за отлично видными нам работами на первой неприятельской параллели, проходившей примерно в ста шестидесяти саженях от стен Сарагосы. Французы трудились не покладая рук и не прекращали работ даже ночью; мы заметили также, что сигналы по линии траншей они передают с помощью цветных фонариков. Время от времени наши мортиры открывали огонь по неприятелю, но почти не причиняли ему вреда. Зато уж если французы высылали отряд на рекогносцировку, мы уничтожали его в мгновение ока. Наступило утро тридцать первого декабря. Наш батальон был передан под командование Реновалесу, который получил приказ атаковать центр противника на участке между Торреро и дорогой на Муэлу. Одновременно с этим бригадир Бутрон должен был перейти в атаку в направлении Бернардоны, то есть на левый фланг французов, выступив из города с крупными силами пехоты и кавалерии через ворота Санчо и Портильо.
Чтобы сбить противника с толку, командующий приказал одному батальону рассредоточиться около Тенериас и отвлечь внимание французов. Тем временем наш батальон с отрядом егерей из Оливенсы и частью валенсийских егерей продвигался по Мадридскому тракту, выходя правым флангом к французским траншеям. Мы успели рассыпаться небольшими группами по обеим сторонам дороги, и, когда французы обнаружили нас, было уже поздно: быстрые, как лани, мы устремились на врага и наголову разгромили первый отряд пехоты, высланный нам навстречу. Однако часть французов укрылась в каком-то полуразрушенном доме и повела оттуда ожесточенный и меткий огонь. На мгновение мы растерялись, потому что около дома осталось всего человек двадцать наших, а остальные продвигались все дальше по дороге, преследуя бегущего врага; но в этот миг, увлекая нас за собой, Реновалес бросился вперед, и мы, стреляя в упор и орудуя штыками, уничтожили всех, кто укрылся в доме. Когда мы ворвались в первый дворик, я заметил, что наши ряды поредели; я увидел, как упали, испустив последний вздох, несколько моих соратников, и с ужасом посмотрел направо, думая, что уже не найду в живых моего дорогого друга, но бог уберег его. Мы с Монторьей остались невредимы.