Изменить стиль страницы

В это время принесли из трактира ужин, я накрыл стол. Исидоро и Лесбия, по приглашению хозяйки, прервали свое увлекательное объяснение и, сев за стол, приняли участие в общей беседе.

— О чем тут говорят? — полюбопытствовала Лесбия. — Ах, о политике! Ну, кому это интересно? Неужели мы затем пришли сюда?

— А о чем, по-вашему, мы должны говорить?

— Мало ли о чем! О балах, о бое быков, о комедиях, о стихах, о туалетах…

— Фи, какая пошлость! — поморщилась моя хозяйка. — Впрочем, вы можете шептаться, о чем хотите, а уж мы поговорим о том, что нам интересно.

— Теперь я понимаю, почему Пепа стала так рассеянна! — ехидно сказал Майкес. Она, видите ли, решила заняться политикой и дипломатией. Ну ясно, это ей больше подходит, чем театр.

Пепита хотела было ответить на насмешку, но слова замерли у нее на устах, и она густо покраснела.

— Мы пришли сюда развлекаться, — напомнила Лесбия.

— О, легкомысленная младость! — воскликнул маркиз, осушив порядочный бокал вина. У нее на уме лишь развлечения, когда вся Европа…

— Опять он со своей Европой!

— Только Пепилья понимает всю серьезность положения. Да, вы, прелестная волшебница, принадлежите, как и я, к тем немногим, кого не удивит катастрофа.

— Да объясните же наконец, что за намеки!

— Ради бога и всех святых! — воскликнул дипломат с видом мученика. — Умоляю, не просите, не заставляйте меня высказать тайну, которую я обязан хранить. Да, я человек осторожный, и все же мне становится страшно: если вы будете еще терзать меня, я могу проговориться — одна фраза, одно слово, и… Богом заклинаю, молчите! Дружеские чувства имеют надо мной неотразимую власть, и я не хочу, чтобы они вынудили меня забыть о моей чести, о славном прошлом.

— Что ж, тогда мы помолчим, сеньор маркиз, — сказал Майкес, зная, что самый верный способ уязвить старика — это ни о чем его не спрашивать.

Наступила тишина. Маркиз, которому не удалось блеснуть красноречием, с усердием принялся за ужин и вступил в дипломатические переговоры с каплуном, избрав своим посредником отличный цикориевый салат. Одновременно он без устали любезничал с моей хозяйкой, любовь, а может быть, вино, зажгла огонек в его тусклых глазах, они мутно поблескивали из-под морщинистых век и густых седых бровей, всегда напряженно сдвинутых, словно маркиз читал старинные рукописные документы. Ла Гонсалес теперь молчала, она была поглощена наблюдением за влюбленной парочкой, хоть и не глядела на них. Амаранта же, которую, видимо, волновали совсем иные мысли, не смотрела ни на Исидоро, ни на Лесбию, ни на мою хозяйку, ни на своего дядю. Она — решусь ли сказать! — смотрела… на меня. Но это заслуживает отдельной главы, и посему я пока ставлю точку, чтобы собраться с силами.

VII

Да, да, — поверите ли? — она смотрела на меня, и как смотрела! Причину столь упорного любопытства я не мог понять и, сказать по чести, до сих пор пребываю в сомнении. Только представьте себе — прислуживаю я, как водится, за столом и вдруг замечаю, что эта прелестная дама, предмет самого пылкого моего восхищения, устремила на меня свои дивные очи, прекраснее всех очей, когда-либо глядевших на свет божий с тех пор, как мир стоит. Я менялся в лице, кровь то приливала к моим щекам, окрашивая их густым румянцем, то вся собиралась в моем трепещущем сердце, и я становился бледен, как мертвец. Уж не помню, сколько тарелок разбил я в тот вечер. Руки у меня тряслись, я прислуживал отвратительно, путал порядок блюд и подавал соль, когда у меня просили сахару.

«Что бы это означало? Может, у меня выпачкано лицо? Почему она так на меня смотрит?» — спрашивал я себя. Забегая на кухню, я бросал торопливые взгляды в осколок зеркала, висевший там, но не находил в своем лице ничего необычного. Я возвращался в гостиную, и снова Амаранта вперяла в меня пристальный взор. На минуту я даже подумал… Но нет, нет, меня самого рассмешило такое самомнение. Неужто эта прекрасная и знатная дама могла почувствовать… Я, кажется, даже произнес про себя слова, которые потом встретил в знаменитых стихах современного поэта, — правда, у него это звучало как раз наоборот. Конечно, все было лишь плодом ребяческого воображения. Возможно ли, чтобы небесная звезда глядела на земляного червя — разве что ради забавы, чтобы потешиться собственной красотой и великолепием.

Однако я приметил кое-что еще, а именно — когда моя хозяйка бранила меня за промахи, которые я совершал один за другим, на лице Амаранты появлялась ласковая улыбка, словно просившая извинить меня. Я был смущен до крайности; казалось, могучие флюиды, растекаясь по жилам, вызывали во мне прилив жизненных сил, жажду деятельности, которую, вдруг сменяло тупое оцепенение.

Беседа мало-помалу оживлялась и наконец стала общей. Маркиз, видя, что никто ни о чем его не спрашивает, ерзал на стуле и беспокойно поглядывал на окружающих, выискивая очередную жертву. Однако никто не выказывал желания слушать его, и тогда маркиз с досадой заявил, что, если его и дальше будут так настойчиво просить высказаться, он впредь поостережется и будет избегать общества людей, не питающих никакого уважения к дипломатическим тайнам.

— Но мы ведь и словечка вам не сказали! — расхохоталась Лесбия.

А Исидоро, знавший о ненависти маркиза к Годою, лукаво заметил:

— Я уверен, что Князю Мира с его умом и проницательностью не страшны интриги врагов. Сам Наполеон поддерживает его, и он, я думаю, получит из рук его императорского величества не то что корону Алгарвеса или даже всей Португалии, а кое-что получше. Я знаю Наполеона, встречался с ним в Париже, — ему по душе смелые люди, вроде Годоя. Помяните мое слово, любезный маркиз, мы еще дождемся дня, когда вас призовут в Сонет при особе нового короля или же уполномочат представлять его при каком-нибудь из европейских дворов.

Маркиз утер рот салфеткой и, откинувшись назад, громко засопел от удовольствия. Затем вперил взор в стакан, словно надеясь там найти точку опоры для своих высоких дум, и медленно заговорил:

— Мои враги — а их немало — пустили по всей Европе ложный слух, будто я с ведома Годоя состою в тайной переписке с князем Талейраном, с князем Боргезе, с князем Пьомбино, великим герцогом Аренбергом и с Люсьеном Бонапартом и обсуждаю с ними пункты договора, по которому Испания якобы намерена уступить Франции каталонские провинции в обмен на Португалию и на Неаполитанское королевство, — тогда-де Милан достанется королеве Этрурской, а Вестфальское королевство испанскому инфанту. Я знаю, что об этом говорили. — Тут он повысил голос и с силой ударил кулаком по столу. — Да, господа, знаю, что об этом говорили, слух дошел до меня! Клеветникам удалось убедить государей Австрии и Пруссии, мне были сделаны запросы, Россия, ничтоже сумняшеся, стала повторить этот навет, и мне пришлось употребить все свое влияние, весь свой дипломатический такт, чтобы рассеять мрачные тучи, сгустившиеся на горизонте моей репутации.

Маркиз произнес это патетическим тоном, как будто выступал на конгрессе перед виднейшими политическими деятелями Европы. Шумно высморкавшись, он продолжал:

— К счастью меня хорошо знают, и, что бы там ни было, все вышеупомянутые царственные особы отзывались обо мне с величайшим уважением, чем я весьма польщен. О, теперь-то я выяснил, какую цель ставили перед собой клеветники, и где источник клеветы. Да, этот чудовищный заговор созрел в доме Годоя, они надеялись, что, подкрепленный моим именем, хитрый план будет в какой-то мере признан Европой. Но, как и следовало ожидать, затея провалилась, ибо всей Европе ясно, что Князю Мира и мне никак невозможно действовать совместно, тем паче вступать в негоциации, в которых заинтересованы все великие державы.

— Стало быть, — сказал Исидоро, — вы не являетесь тайным другом Годоя, как говорят?

Дипломат нахмурил брови, презрительно скривился и, заправив в ноздри понюшку, продолжал так:

— До чего нелепы слухи, распускаемые клеветой! До чего гнусны козни, изобретаемые коварством и лицемерием против человека разумного и честного! Сколько раз мне бросали это обвинение, и всегда я с негодованием отражал его. Но, вижу, теперь придется повторить то, что я уже говорил неоднократно. Я давно дал себе торжественную клятву забыть об этих делах, однако упорство моих друзей и настояния общества понуждают меня высказаться. Что ж, я готов. Прошу лишь об одном: если в пылу самозащиты я поведу разоблачительные речи, которые кое-кому, возможно, не понравятся, вините тех, кто заставил меня говорить, а не меня, — когда под угрозой моя незапятнанная репутация, я обязан защитить ее любой ценой.