Изменить стиль страницы

Не было ничего, чего Шаббат не знал бы об американском среднем бомбардировщике «Митчелл» Б-25, и мало что он не смог бы вспомнить точно, пока ехал в темноте, а вещи Морти лежали рядом с ним на переднем сиденье. Он все еще был закутан в американский флаг. Да он вообще его снимать не будет — зачем? На голову он надел ермолку с надписью «Боже, храни Америку» — красно-белую, с синей буквой V — «Виктория», победа. Такой его костюм никого не волновал, ничего не менял, ничего не решал, не приближал его к тому, что ушло, и не отдалял от того, что оставалось здесь и сейчас, и тем не менее теперь он был намерен одеваться только так. Рожденному смешить надлежит носить одежду своей касты. Одежда — в любом случае маскарад. Когда выходишь на улицу и видишь, как одеты люди, сразу ясно, что никто понятия не имеет о том, для чего он родился. Люди, знают они это или нет, следуют своему предназначению только в сновидениях. Наряжая и трупы тоже, мы лишний раз демонстрируем, чего мы стоим как мыслители. Мне понравилось, что Линк был при галстуке и в костюме из магазина «Пол Стюарт». И даже с шелковым платочком в нагрудном кармане. В такой одежде куда угодно можно.

Рейд полковника Джимми Дулитла. Шестнадцать бомбардировщиков Б-25, самолетов наземного базирования, взлетают с палубы авианосца, чтобы сбросить бомбы на территорию в 670 миль. Это американская военная база «Хорнет», 18 апреля 1942 года. На следующей неделе будет пятьдесят два года. Шесть минут над Токио, а потом целые часы ада кромешного в нашем доме, два стакана шнапса для Сэма, за одну ночь — годовая норма. Они пролетали над дворцом Божественного Императора (божественный император давно бы остановил своих психованных генералов, если бы бог не сотворил его таким мудилой). Всего через четыре месяца после Пёрл-Харбор был первый на этой войне воздушный налет на Японию: шестнадцать десяти-одиннадцатитонных бомбардировщиков средней дальности поднялись в воздух. Потом, в феврале и марте 45-го года, Б-29, «Летающие крепости», поднимаются с базы на Марианских островах. Токио, Нагоя, Осака, Кобэ — их поджарили ночью до хрустящей корочки. Но самый крупный и самый лучший из Б-29, тот, который вылетел на Хиросиму и Нагасаки, — он опоздал на восемь месяцев. Покончить бы с ними к Дню благодарения 1944 года — было бы за что быть благодарными. Вчера вечером играли в карты и слушали радио. Поймали джаз. В карты мы выиграли.

Японский бомбардировщик — «Мицубиси G4 М1». Истребитель у них был «Мицубиси Зеро-Сен». Шаббат каждый вечер в постели думал об этом «Зеро». Учитель математики, который был летчиком в Первую мировую, говорил, что «Зеро» — грозная машина. В кино его называли «смертоносный», и, лежа один в темноте рядом с пустой кроватью Морти, он никак не мог выбросить из головы слово «смертоносный». От этого слова ему хотелось закричать. Японский палубный самолет в Пёрл-Харбор назывался «Накашима Б5 Н1». А высотный истребитель у них был «Кавасаки Хиен» — «Тони». От этих «Тони» досталось нашим Б-29, пока генерал Ле Мэй, командующий американскими ВВС в Европе, не применил бомбардировочную авиацию и не перешел с дневных рейдов на ночные бомбардировки. Наши палубные самолеты: «Груман Ф6Ф», «Воут 54У», «Куртис П-40Е», «Груман ТБФ-1» — «Ведьма», «Корсар», «Ястреб», «Эвенджер».

«Ведьма» — 2000 лошадиных сил — в два раза мощнее, чем «Зеро». Микки и Рон по абрису узнали бы любой самолет, который японцы отправляли против Морти и его экипажа. Рону из истребителей больше всех нравился «Ястреб». Когда их использовали в Бирме и в Китае, их называли «Летающие тигры», а еще им рисовали акульи рты. А Шаббат любил самолет полковника Дулитла и лейтенанта Шаббата, бомбардировщик Б-25: два двигателя по 1700 лошадиных сил. Радиальные четырнадцатицилиндровые двигатели Р-2600-9, каждый приводит в движение винт «Гамильтон Стандард».

Как он мог убить себя теперь, когда у него были вещи Морти! Что-нибудь все время подворачивается, чтобы заставить тебя жить дальше, будь ты неладен! И сейчас он едет на север, потому что не знает, что делать, кроме как отвезти эту коробку домой, поставить ее в мастерской и запереть там для сохранности. Из-за коробки с вещами Морти он возвращается к жене, восхищенной поступком женщины из Вирджинии, которая отрезала член своему спящему мужу. Но разве лучше было бы вернуть коробку Фишу, а самому пойти на берег моря и дальнейшее предоставить приливу? На головке электробритвы остались волоски Морти. В футляре с разобранным на части кларнетом была одна такая деталька, маленький такой язычок. Язычок, которого Морти касался губами. В каких-то дюймах от Шаббата, в несессере с буквами «МШ», лежит расческа, которой Морти расчесывал волосы, и ножницы, которыми Морти стриг ногти. И еще было две записи с голосом Морти. И в его «Идеальном ежедневнике за 1939 год» 26 августа рукой Морти написано: «День рождения Микки». Я не могу оставить все это здесь и шагнуть в волны.

Дренка. Ее смерть. Он не думал, что это ее последняя ночь. Каждый вечер он наблюдал примерно одно и то же. Он уже привык. Посещения разрешались до восьми тридцати. Он приходил чуть позже девяти. Кивнуть ночной медсестре, добродушной полногрудой блондинке по имени Джинкс, — и прямо по коридору, в полутемную палату Дренки. Запрещено, конечно, но можно пройти, если сестра разрешит. В первый раз об этом попросила сама Дренка, а потом уже ничего не надо было говорить. «Я ухожу», — сообщал он, выйдя из палаты, и это значило: теперь с ней никого нет. Иногда, когда я уходил, она уже спала под капельницей с морфием. Пересохшие приоткрытые губы, из-под опущенных не до конца век видны белки глаз. Когда я видел это, входя к ней или перед уходом, мне всегда казалось, что она уже умерла, но ее грудь тихонько поднимались. Это было просто наркотическое забытье. Рак проник всюду, но сердце и легкие все еще хорошо работали. И мне не пришло в голову, что она может умереть этой ночью. Привык к трубочке у нее в носу. Привык к катетеру. Почки уже отказывали, но в мешке всегда было какое-то количество мочи, когда я проверял. Я привык к этому. К вечной капельнице с бутылочкой морфия наверху. Привык к тому, что выше и ниже пояса — это были как будто части двух разных тел. Верхняя — иссохшая, а нижняя — боже мой, о боже мой, — раздутая, оплывшая. Опухоль давила на аорту, затрудняя кровоснабжение. Джинкс ему все объясняла, и к объяснениям он тоже привык. Под одеялом, чтобы не видно было, — мешок с экскрементами: рак яичников быстро распространяется на кишечник и прямую кишку. Если бы ее попробовали оперировать, она истекла бы кровью. Слишком обширный рак, неоперабельный. Ладно. Будем жить с неоперабельным. Я приходил, мы разговаривали, или я просто сидел и смотрел, как она спит с открытым ртом. Дыхание. О да, я так привык к дыханию Дренки! Я входил, и если она не спала, то всегда говорила: «Мой американский любовник пришел». Казалось, с ним разговаривают ее глаза и выступающие скулы под шапочкой. От волос остались жалкие клочки. «С химиотерапией не вышло», — сказала она ему однажды вечером. Но он уже привык. «Ну, может же у тебя хоть что-то не выйти», — ответил он. И вот она просто спала с приоткрытым ртом и приспущенными веками или полулежала на подушках под капельницей с морфием, и ей было, в общем, комфортно, — пока вдруг не переставало быть комфортно, пока не требовалась добавка. Он привык к этим добавкам. Они всегда были наготове. «Ей нужна добавка». — И тут же появлялась Джинкс со словами «твой морфий, дорогая», а если эта проблема решена, то можно так и дальше, мы можем так до бесконечности, правда? Когда надо было перевернуть или подвинуть ее, Джинкс всегда была тут, и он всегда был тут, чтобы ей помочь, он держал в руках крошечное личико Дренки с выпирающими скулами, он целовал ее в лоб, он придерживал ее за плечи. Когда Джинкс откидывала одеяло, чтобы перевернуть ее, он видел, что простыни и прокладки желтые и влажные, — из нее сочилась жидкость. Когда Джинкс поворачивала ее на бок или на спину, на теле Дренки проступали отпечатки ее пальцев. Он привык и к тому, что это и есть теперь тело Дренки. «Вот что сегодня случилось, — Дренка всегда им что-нибудь рассказывала, пока они ее перекладывали. — Я видела голубого игрушечного медвежонка, он играл в цветах». — «Это все морфий, дорогая», — улыбалась Джинкс. После того как Дренка впервые сказала что-то подобное, Джинкс шепнула ему, выйдя с ним в коридор: «Галлюцинации. У многих бывают». Цветы, в которых играли голубые медвежата, — это были букеты от постояльцев гостиницы. Присылали столько цветов, что старшая сестра не разрешала ставить их все в палате. Часто приносили букеты без карточек. От мужчин. От всех, кто когда-либо спал с ней. Цветы появлялись постоянно. И к этому он привык.