Изменить стиль страницы

Вдумчивый Кроуфорд долго возился с бумажками. Шаббату доставляло истинное удовольствие наблюдать за ним. Это было целое представление. Каждую букву каждого слова в каждом документе он выводил так тщательно, как будто это было страшно важно. Он сейчас испытывал огромное почтение, возможно, просто к деньгам, которых содрал с Шаббата больше, чем нужно, но, возможно, отчасти и к значительности формальностей. Вот сидят за раздолбанным письменным столом друг напротив друга два ловкача, два стареющих человека, не доверяющие друг другу, но связанные друг с другом, — как все мы связаны, — и каждый из них пьет из источника жизни то, что там еще булькает. Мистер Кроуфорд аккуратно свернул в трубочку остающиеся в конторе экземпляры накладных и поместил этот бумажный цилиндр в пустую до сих пор жестянку из-под собачьего корма.

Шаббат вернулся в последний раз к могилам своих родных, и сердце его, тяжелое как свинец, все-таки бешено билось и рвалось, и с ним вместе рвались прочь последние сомнения. Уж в этом я преуспею. Я тебе обещаю. Потом он отправился поглядеть на место своей собственной могилы. По пути туда он обратил внимание на два памятника, которых раньше не заметил. «Любимому сыну и дорогому брату, павшему в бою в Нормандии 1 июля 1944 года в возрасте 27 лет. Ты всегда будешь жить в нашей памяти, сержант Гарольд Берг. Любимому сыну и брату Джулиусу Дропкину, павшему в бою 12 сентября 1944 года на юге Франции в 26 лет. Ты живешь в нашей памяти». Этих мальчиков отправили умирать. Они заставили Дропкина и Берга умереть. Он остановился и выругался.

Несмотря на свалку через улицу, сломанную изгородь и ржавые, покосившиеся ворота, при взгляде на место будущей могилы Шаббата охватила гордость собственника. Ничего, что это всего лишь жалкий, ничтожный кусок земли пополам с песком, последний в ряду мест на одного, на задворках кладбища. Этого у меня уже никто не отнимет. Он был очень доволен, он многое успел за сегодняшнее утро: оформил свое решение официально, разорвал все связи, отбросил всякий страх, попрощался со всем. От удовольствия он стал насвистывать из Гершвина. Возможно, тот, другой участок, и правда лучше, но если встать на цыпочки, отсюда ему видны могилы его родных. Не стоит забывать и о внушительном соседстве Вейзманов, — они напротив, а справа от него — сейчас, пока он стоит, — слева, — лежит капитан Шлосс. Он еще раз медленно прочитал исчерпывающую характеристику своего соседа по вечности. «Пережил Холокост, ветеран войны, моряк, бизнесмен, предприниматель. Навсегда в благодарной памяти друзей и родственников. 30 мая 1929 — 20 мая 1990». Каких-то двадцать четыре часа назад Шаббат читал надписи в витрине магазинчика похоронных принадлежностей, примыкающего к дому, где пели хвалу Линку. Там был выставлен безымянный памятник, и перед ним — табличка с надписью: «Что такое памятник». Ниже простым и изящным шрифтом было написано, что памятник: «Это символ преданности… материальное выражение одного из благороднейших человеческих чувств — любви… памятник — это напоминание о жизни, а не о смерти, и если, посоветовавшись с понимающими людьми, вы правильно выберете памятник, он будет внушать живым благоговение, веру и надежду… это наказ из будущего и настоящего тем, кто еще даже не родился…»

Неслабо завернули! Как хорошо, что есть, кому объяснить нам, что такое памятник.

Рядом с памятником капитану Шлоссу он уже видел свой собственный:

МОРРИС ШАББАТ (Микки)

Наш любимый сутенер, совратитель,

сладострастник, содомит,

разрушитель моральных устоев,

растлитель малолетних,

убийца жены,

самоубийца

1929–1994

* * *

…вот где жил дядя Фиш, вот где конец путешествия. Отелей больше не было, теперь вместо них вдоль берега тянулись скромные многоквартирные дома, но чуть подальше от моря, в узких улочках, еще стояли деревянные бунгало, в каких раньше жили все, и, словно выполняя рекомендацию Общества сторонников эвтаназии, он проехал вдоль всего ряда — последнее воспоминание, последнее прости. Больше он не придумал ничего, что могло бы сойти за символический акт прощания. Хватит тянуть, пора, черт возьми, наконец сделать это, пора совершить тот великий поступок, который положит конец моему рассказу… итак, он покидал Брэдли-Бич навсегда, когда на Хаммонд-авеню вдруг материализовалось бунгало Фиша.

Улица Хаммонд тянется вдоль берега, но она выше Мейн-стрит и железнодорожных путей, в доброй миле от океана. Фиш небось давно умер. У его жены нашли опухоль, еще когда мы были мальчишками. Она умерла молодой, мы тогда толком и не поняли, что произошло. Опухоль была на голове — как будто у нее под кожей выросла картофелина. Жена Фиша носила косынки, чтобы скрывать ее, но глазастые мальчишки все равно ухитрялись разглядеть, где именно она прячется. Фиш торговал овощами с грузовика. Дуган продавал торты, Борден — молоко, Печтер — хлеб, Сиборд — мороженое, Фиш — овощи. Стоило мне увидеть картошку в корзине — и я думал сами понимаете о ком. О мертвой матери детей Фиша. Непостижимо. Некоторое время я не мог есть картошку. Потом проголодался, подрос, и это случилось. Фиш один воспитывал двоих детей. Брал их с собой вечерами, когда мужчины собирались, чтобы поиграть в карты. Ирвинг и Лоис. Ирвинг собирал марки. У него было по крайней мере по одной марке каждой страны. У Лоис были сиськи. Уже в десять лет были. В школе мальчишки накидывали ей пальто на голову, тискали их, а потом убегали. Морти сказал, что я не должен в этом участвовать, потому что она наша двоюродная сестра. «Троюродная!» Но Морти все равно сказал «нет», он сказал, что это было бы нарушение какого-то там еврейского закона. У нас фамилии были почти одинаковые. Спасибо алфавиту, я сидел всего в восемнадцати дюймах от Лоис. Тяжело приходилось. Дорогое удовольствие. После первого же урока мне пришлось прикрываться тетрадью, выходя из класса. Но Морти сказал «нет» — это при том, что была эра свитеров. Нет, и всё. Не надо было его слушать. Сказать бы ему там, на кладбище: «Какой такой еврейский закон? Да ты его сам придумал, сукин ты сын». Я бы с удовольствием отдал ему свой смех. Какое это было бы счастье — просто протянуть руку и отдать ему смех, тело, голос, жизнь, ощущение, что живешь, радость существования, которую может чувствовать даже блоха, удовольствие просто быть, чистое и простое, чей отблеск изредка видит всякий пациент нашего ракового корпуса, как бы мало он ни преуспел в жизни. Вот, Морт, возьми, это то, что мы называем «жизнью», как небо называем «небом», а солнце — «солнцем». Как мы беспечны. Вот, брат, моя живая душа, какая есть, возьми ее!

Ладно, хватит. Пора привести себя в состояние, приличествующее тому, кто собирается сойти в могилу. Он знал, что от него потребуется не только надлежащее душевное состояние, но и нечто большее: ничтожность, величие, глупость, мудрость, трусость, героизм, слепота, зоркость — словом, все оружие двух враждующих в нем армий, которые сольются в одну. Дурацкие мысли о радости существования, доступной даже блохе, вряд ли облегчат ему задачу. Хватит думать неправильные мысли, начинай думать правильные. Но надо же — из всех домов ему попался именно дом Фиша! В его собственном, в том, где жила его семья, теперь хлопотала семья латиноамериканцев: он видел, как муж и жена ползают на коленях в огороде у самой дороги (она теперь не песком посыпана, а заасфальтирована), и это укрепило его решимость — все его невзгоды словно сгруппировались вокруг принятого решения. Какое-то барахло, новая терраса, алюминиевая обшивка, створки металлических ставней — даже сама мысль о том, что это их дом, казалась абсурдной, с таким же успехом можно было сказать, что и кладбище — их. Но вот эта руина, оставшаяся от дома Фиша, — она имела значение. Когда чему-то придаешь преувеличенно большое значение, Шаббат знал по опыту, непременно упустишь самое главное.

Шторы, если и были, то порванные, сетки, где сохранились, — с дырами и прорехами, а ступеньки, казалось, не выдержат и кошку. Дом Фиша пришел в упадок и казался необитаемым. «За сколько его можно купить?» — подумал человек, который готовился покончить жизнь самоубийством. У него еще осталось семь тысяч пятьсот долларов, и немного жизни тоже еще осталось, а где жизнь, там и охота к перемене мест. Он вылез из машины, взялся за перила, державшиеся на честном слове, и поднялся по ступеням к двери. Очень осторожно — что-то слишком осторожно для человека, которого больше не заботит сохранность собственной жизни, которому все равно, целы ли у него руки и ноги.