— И вы хотели бы оставаться фигурой и теперь, когда вам уже за тридцать?

Я даже не утруждаю себя ответом на этот вопрос, настолько плоскими и ошибочными кажутся мне пресловутые здравые суждения в моем случае.

— Но чего ради позволять Элен, — продолжает меж тем Клингер, — той самой Элен, которая пошла вразнос в тщетных попытках стать верховной жрицей Эроса, той самой Элен, которая чуть было не уничтожила вас своими шокирующими признаниями и обвинениями, — чего ради позволять ей по-прежнему оставаться властительницей ваших дум? Как долго еще вы намерены терпеть удары, которые она будет наносить вам в любое слабое место, какое ей только удастся нащупать? Как долго еще вы собираетесь пребывать в отчаянии из-за столь откровенной ерунды? Чем, интересно, привлекла вас ее «смелость» в поисках самой себя, да и что это, кстати говоря, за смелость?

Звонит телефон.

— Прошу прощения, — говорит мне психоаналитик. — Да, это я. Да, давайте. Да нет, продолжайте, я прекрасно вас слышу. Ну и как там Мадрид? Что такое? Ну да, конечно, он держится настороженно, а чего вы, собственно говоря, ожидали? Но вам достаточно развеять его подозрения и можете смело забыть об этом. Нет, конечно, ссориться совершенно не стоит. Я понимаю. Просто скажите, а потом попробуйте набраться смелости. Вы ничуть его не слабее. Возвращайтесь в комнату и скажите ему прямо. Да, просто возьмите и скажите. Сможете, прекрасно сможете. Ладно. Удачи! И приятно провести времечко. Сказать все как есть, а потом отправиться в город и прекрасно провести времечко. До свидания. — И вновь ко мне: — Что это за поиски самой себя, если не самообман, если не инфантильное бегство от приемлемых в реальности проектов жизнеустройства?

— Но, с другой стороны, — возражаю я, — не исключено, что сами ваши «проекты» — это всего лишь инфантильное бегство от дальнейших поисков.

— Послушайте, вам нравится читать книги, вам нравится самому писать о прочитанном. И это, по вашему собственному утверждению. приносит вам огромное удовлетворение — или, по меньшей мере, приносило его раньше. Но, уверяю вас, будет приносить и впредь! Просто сейчас у вас все смешалось. Но вам же нравится преподавать, не правда ли? «Нравится» — это еще мягко сказано, я же вижу, что вас это самым натуральным образом воодушевляет. И мне по — прежнему не ясно, о какой альтернативе реальностям вашей жизни вы иной раз заводите речь. Вам что, хочется перебраться куда-нибудь в южные моря и преподавать всемирную литературу девушкам в саронгах, студенткам Таитянского университета? Вам хочется вновь обзавестись небольшим гаремом? Превратиться в бесстрашную фигуру на сексуальном поле и на пару с отчаянной девчонкой-сорванцом из Швеции дразнить гусей в барах рабочих окраин Парижа? Хотите, чтобы над вашей головой снова занесли молоток — да на этот раз, может быть, как следует им шарахнули?

— Высмеивание моих рассказов вряд ли пойдет мне на пользу. То, о чем я сейчас думаю, никак не связано с Биргиттой. Биргитта — это прошлое, а меня тревожит будущее. Тревожит то, что я не вижу для себя никакого будущего.

— Не исключено, что будущее, по меньшей мере то будущее, о котором вы толкуете, не более чем иллюзия.

— Доктор Клингер, уверяю вас, что к настоящему моменту я уже столь глубоко проникся чеховской проблематикой, что вполне могу догадаться об этом и без вашей подсказки. Я знаю «Дуэль», я знаю другие рассказы и почерпнул из них все, что можно, о том, что бывает с людьми, совершающими «ошибки по сладострастию». Знаком я и с великой западной литературой, а также философией на данную тему. Я все это, не забывайте, даже преподавал. Я все это, знаете ли, даже практиковал. Так что позвольте процитировать вам все того же Чехова, которому здравый смысл тоже не был чужд: во всем, что касается психологии, «упаси нас, Боже, от обобщений».

— Спасибо вам за этот маленький урок изящной словесности. Но объясните мне, мистер Кипеш, вас и впрямь поразило то, что случилось с ней, — либо то, что вы будто бы с ней сделали, — или же это просто попытка доказать всем и каждому, что вы человек чувствительный и совестливый? Если верно последнее, то, пожалуйста, не переигрывайте. Потому что та Элен, которую вы описываете, была просто обречена раньше или позже угодить за решетку. И такой она стала задолго до встречи с вами. Судя по вашим же словам, именно поэтому она и бросилась к вам на шею — в надежде, что вы спасете ее от тюрьмы или иного, столь же неизбежного унижения. И вам это прекрасно известно — точно так же, как мне.

Но что бы он мне ни втолковывал, как бы на меня ни рычал, сколько бы меня ни высмеивал, какие бы чары ни пускал в ход с целью помочь мне оставить позади и брак, и развод, я по-прежнему (верит в это мой психоаналитик или нет) не способен выработать полный иммунитет к раскаянию и угрызениям совести, особенно когда моего слуха достигают известия о недугах, превращающих былую Западную Принцессу Всего Востока в страшную ведьму. Я узнаю об изнурительном воспалении слизистой оболочки носа, от которого не помогают никакие снадобья и которое заставляет Элен едва ли не круглосуточно утыкаться носом в платок — теми самыми ноздрями, что так чувственно раздуваются, когда она достигает оргазма. Я узнаю о странном кожном заболевании — сыпи на пальцах, на ее шаловливых пальчиках («Нравится тебе это?.. А это?.. Ах, да я и сама чувствую, что нравится!») и на прелестных пышных губах («Что первым привлекает внимание на женском лице — глаза или рот? Мне бы хотелось, чтобы первым ты заметил мой рот!»). Но плоть берет реванш не только над Элен (берет реванш, налагает на себя епитимью, впадает в уныние, ветшает — на ваш выбор). Практически прекратив есть, я со времени развода уверенно вхожу в вес петуха и второй раз в жизни утрачиваю потенцию, отныне отказывающую мне даже в такой скромной радости, как самоудовлетворение.

— Не надо было мне возвращаться из Европы, — говорю я Клингеру, который по моему настоянию выписывает мне антидепрессант, пусть и помогающий подняться на ноги с утра, но зато вводящий меня на весь остаток дня в смутное межеумочное состояние обитателя иных миров, что прибыл на Землю в капсуле и с грустью созерцает непреодолимую пропасть между ним и процветающим человечеством. — Надо было мне дойти до конца и стать сутенером Биргитты. Тогда я был бы куда более счастливым и здоровым членом общества. А кто-нибудь другой преподносил бы студентам шедевры мировой литературы, трактующие тему резиньяции и рефлексии.

— Вот как? Лучше быть сутенером, чем заместителем заведующего кафедрой?

— Можно сказать и так.

— Что ж, кому что по вкусу.

— Во мне есть что-то, против чего я бунтую, — говорю я в приступе безнадежности. — Против чего я взбунтовался прежде, чем понял, что оно существует, или прежде, чем его породил… Но я затоптал это нечто до смерти… Я его убил, я его уничтожил на раз! А спрашивается, зачем? Спрашивается, зачем мне вообще понадобилось убийство?

В ближайшие вслед за этим разговором недели я — в перерывах между телефонными звонками — пытаюсь изложить и систематизировать историю безымянного нечто, которое, пребывая в состоянии безнадежности и апатии, полагаю раз и навсегда «уничтоженным». Теперь я подолгу разглагольствую не только об Элен, но и о Биргитте. Забираясь глубоко в прошлое, я дохожу до Луи Елинека и даже до Эрби Братаски, говорю о том, что каждый из них (или каждая) для меня значил, как он меня очаровывал и вместе с тем отталкивал, и о том, как я с ними со всеми, с каждым в свой черед, разобрался.

— Портретная галерея ваших варваров, — так охарактеризовал их однажды Клингер, то ли на двадцатом, то ли на тридцатом сеансе. — Аморальность, — продолжил он, — вас прямо-таки очаровывает.

— Не меня одного. А как насчет автора «Макбета» или «Преступления и наказания»? Прошу прощения, доктор, за то, что затрагиваю область литературы.

— Да все в порядке. Я здесь и не такого наслушался. Я привык.

— Однако, наверное, не стоило бы прибегать к аналогиям из сферы моей профессиональной деятельности. Это противоречит вашему «внутреннему распорядку», не правда ли? Но я всего — навсего хотел подчеркнуть, что так называемая аморальность уже давным-давно тревожит умы не чета моему. И почему, собственно, «аморальность»? Почему не назвать ее «этической независимостью»? Это было бы, как минимум, ничуть не менее корректно.