Греческие же книги, на которые ссылался собор, они назвали еретическими, а восточных патриархов обозвали еретиками-латинянами, как равно всю церковь никоновскую... Церкви наши назвали храминами, наши иконы — идолами, а наших святителей — языческими жрецами.
Собор проклял их, осудил их учение и отправил в земскую избу для предания их суду за оскорбление церкви и всего собора.
Уголовный суд присудил их: за двуперстное знамение — к отсечению правой руки, а за ругание церкви — лишению языка.
— Любо нам пострадать за Христа и за церковь, — воскликнули расколоучители, когда им объявили приговор.
На другой день вся Москва поднялась и потекла к Лобному месту, где на эшафоте заплечный мастер должен был совершить казнь.
Но многие в столице вознегодовали, узнав о вмешательстве светского суда в дела веры.
— Да это латинство! еретичество!
— Неслед допустить такого позора!
— Отколь Москва стоит не было такой обиды!
Нашлись люди сильные, могучие, богатые, да, кажись, и сам царь был замешал в дело: подкупили палача, чтобы он принёс мёртвые руки и совершил бы мнимое отсечение рук, а языки чтобы палач только ущемил немного до крови...
Но народ этого не знал. В день казни он наводнил Лобное место, волновался и шумел.
— Вишь, за веру отцов, за древлее благочестие страдают, — ворчали одни.
— Коли они казнь приемлют за свои иконы, за свои книги и кресты, значит, и впрямь то истина, что они бают, — слышались голоса.
Но вот выводят на площадь Аввакума и его сообщников.
Над Аввакумом должна совершиться первая казнь: он кланяется народу во все стороны и кричит зычным голосом:
— Любо мне пострадать за Христа и за церковь, — и при этом, перекрестя себя и народ двуперстно, кладёт эту руку на плаху.
После того ему рвут язык.
Сподвижники его тоже самое кричат народу и мужественно подвергаются казни.
Народ становится мрачен, двуперстно крестится и расходится в страшном негодовании.
Из земской избы увозят расколоучителей в Пустозерскую обитель у Ледовитого моря.
Не проходит и месяца, как оттуда приходят вести:
— Святые-де страстотерпцы творят там чудеса: без языка проповедуют, руки вновь поотрастали, они исцеляют больных, изгоняют бесов, видят и говорят с ангелами и давно умершими.
Облетает эта весть всю Русь, паломники отправляются в Пустозерскую обитель, подтверждают справедливость чудес, и расколоучение находит горячих, многочисленных последователей во всех слоях общества.
XXXIII
МАЛОРОССИЙСКАЯ СМУТА
На берегах Груни, в Полтавской губернии, виднеется теперь маленький городок Гадяч. Во время малороссийского гетманства городок этот был одною из резиденций гетмана, и поэтому на берегах Груни высился и деревянный дворец, имевший большой фруктовый сад и парк. Здесь-то поселился Брюховецкий, боярин-гетман, когда после раздела между Россиею и Польшею Малороссии первой достался восточный и второй, западный берег Днепра. В Малороссии в это время появилось, таким образом, два гетмана: русский, Брюховецкий, сидел в Гадяче; польский, Дорошенко, — в Чигирине.
Киев был тоже уступлен полякам, но русские медлили его сдавать, а потому митрополит Иосиф Тукальский жил не в этом городе.
В таком положении были дела в Малороссии, когда после низложения Никона и собора против раскольников епископ Мефодий, блюститель киевского митрополичьего престола, выехал из Москвы.
Москва между тем не была довольна Брюховецким: он обещался, что Малороссия будет уплачивать исправно все подати и сборы и что народ сам будто бы пригласил к себе всех воевод, а тут, как нарочно, народ не только не платил сборов, но и воеводы встречались крайне враждебно.
Зная это, Брюховецкий вообразил, что старый друг его епископ Мефодий, рассердившись на него за его боярство и за статьи, им подписанные в Москве, вероятно, наговорил на него что-нибудь теперь царю и едет с каким-нибудь злыми наказами.
В таком раздумии отправил он несколько казаков в Смелу, которая принадлежала тогда Киево-Печерской лавре и где пребывал в то время игумен монастыря Иннокентий Гизель.
Иннокентий не был расположен к Брюховецкому, да и тот не особенно-то жаловал его. Не поехал бы он к нему, потому что жил на польской стороне, но ночью к нему явились казаки и так напугали его, что он волею-неволею, а должен был подчиниться и выехать в Гадяч.
Брюховецкий встретил Иннокентия со всеми подобающими почестями, ввёл его под руку в свои хоромы, усадил под образа на самом почётном месте.
Иннокентий начал жаловаться на обиды, какие казаки делают в землях монастырских, и гетман обещался разобрать эти дела; потом он перешёл к тому, что Мефодий-де едет из Москвы, и так как он, Иннокентий, в хороших с ним отношениях, то, чтобы уговорил его помириться с ним.
После того, угостив архимандрита, он отпустил его с дарами.
В ту же самую ночь Брюховецкого разбудили:
— Кто-сь приихав, — сказал прислуживавший ему карлик Лучко.
— Пойди-ка узнай, хлопчик...
— Архиерей приихав, — крикнул он.
— Який?
— Мефодий.
Брюховецкий поспешно оделся и вышел в столовую, где уже его люди приняли епископа.
Гетман подошёл под его благословение, но тот обнял и расцеловал его.
— Кто старое вспомянет, тому глаз вон, — сказал он. — Забудем вражду[111].
— А ты, старый друг, уж виделся с Иннокентием?
— Нет, я прямо из Москвы к тебе...
— Так прежде, чем разговаривать, нужно есть, — воскликнул гетман.
Он ударил в ладоши, появилось несколько служек.
— Сейчас дать всё, что можно... И горилки... и мёду, и вина, — крикнул Иван Мартынович.
Слуги ушли, и не более минуты спустя стол был накрыт. Огни зажжены, и гость начал утолять голод, причём и хозяин не забыл потчевать и себя то чаркою горилки, то порядочным ковшиком старого мёду.
Когда гость насытился, гетман велел прислуге убирать со стола, только оставить пития, а самим удалиться.
Что и было исполнено.
Когда они остались одни, гетман обратился к Мефодию:
— Что в Москве?
— Да что там может быть хорошего?.. Попали мы с тобою, Иван Мартынович, как говорится, из кулька, да в рогожку. Думали мы избавить сяляцких панов, — думали, что Москва оставит наши вольности, будет нас защищать, а тут она продала нас ляхам... А всему-то виноват ты, Иван Мартынович: унизил ты себя и нас... погнался за боярством... писался нижайшею ступенью царского престола... Они возмечтали, наслали нам воевод во все города, уничтожают наши вольности, и гляди — раздадут они и наших казаков в холопство боярам.
— Да расскажи подробно, святой епископ, что там делается в Москве... Мы ещё не рабы московского царя.
— Низложили они Никона позорно... На соборе я и другой епископ Сомон хотели говорить — так нам не давали.
— Да за что его низложили?
— За что?.. За то, что он стоял за чёрную землю, за чернь... За то, что он не хотел боярства: только шестнадцать фамилий ведь имеют право заседать в боярской думе, не пройдя всех ступеней службы, а остальным попасть в думу почти невозможно...
— Да кто же они?
— Черкасские, Воротынские, Трубецкие, Голицыны, Хованские, Морозовы, Шереметьевы, Одоевские, Пронские, Шеины, Салтыковы, Репнины, Прозоровские, Буйносовы, Хилковы и Урусовы.
— Но, кроме боярской думы, кто же теперь близок к царю?
— Это?.. Да Афанасий Ордын-Нащокин. Он же более всех подбивал на соборе низложить Никона, да и царя уговорил. Льстил он прежде боярам, кланялся им: одного лишь князя Хованского и унижал, пока не низложил Никона; а как низложил, так стал именем царя писать боярам и воеводам такие ругательские указы, что читать стыдно. Боялся он, коли возвратится Никон, так в совете у царя не будет один, — и коли б он мог, так он как Малюта Скуратов поступил бы с святым Филиппом, поехал бы в Ферапонтов монастырь и задушил своими руками святителя...
111
Мы продолжаем разговор по-русски, чтобы не пестрить чтения.