— Заболел!— рассердилась царица. — Коли чувствует вину пред матерью, тотчас и болен.
— Нет, взаправду болен; заходила я к нему, у него лекаря, а он, сердечный, лежит в постели, жёлтый, а зуб на зуб не попадает, дрожит, точно осиновый лист.
— О Салтыковых он ничего тебе не баил?
— Ничего.
— А патриарх заезжал к нему?
— Нет.
Инокиня опустилась на стул.
— Они уморят меня, — произнесла она, задыхаясь, — отцу ничего, коли сын болен... Танюшка, да ведь коли он, сохрани Господь, умрёт, мы с тобой сиротами останемся. Никита Иванович Романов будет тогда царём, а мы-то что?.. затворницы... схимницы... будем...
Постучался кто-то в дверь.
— Гряди во имя Господне, — произнесла громко инокиня.
Дверь отворилась, и на пороге появился патриарх Филарет: на его голове, на белом клобуке, сиял большой алмазный крест, на груди две драгоценные панагии, в руках же иерусалимские чётки.
Инокиня и дочь её распростёрлись пред ним трижды; патриарх благословил их, и после того, как те поцеловали у него руку, и он обнял и поцеловал их.
Поговорив о здоровье, патриарх попросил дочь свою, царевну Татьяну Фёдоровну, отправиться к матери-игуменье этого монастыря и передать ей от него поклон.
Царевна удалилась. С минуту супруги молчали.
— Да... хотела поговорить с вами, с тобою и с сыном. От приезда твоего сын ставит меня в ничто, да и ты только и думаешь, как бы мне сделать досаду... Людей моих прогоняете, родственников в ссылку ссылаете, грабите их...
— Награбленное ими неправо возвращается в казну или лицам ограбленным, — пояснил патриарх.
— Вам обоим дела нет, — горячилась инокиня, — ни до заслуг сосланных или томящихся в темницах лиц, ни до слёз их семейств и родственников, ни до народного говора и негодования...
— Так тебе кажется в келии, царица; мы с сыном всё это принимаем во внимание; а потому, чтобы утереть народные слёзы, унять народное негодование, народную молву и говор, мы сослали думного дьяка Грамотина и его единомышленных бояр окольничих и думных дворян, — всё это крамольники, воры, изменники и грабители... Вот на кого ты намекаешь...
— Грамотин честно и верно служил мне и сыну моему.
— Тебе, царица, быть может, но не сыну твоему, Грамотин дерзал даже ссылаться с поляками, чтобы меня из пленения не отпущали, грозя им большой бедой.
— Это поклёп, неправда...
— Такая же святая правда, как то, что он целовал крест Шуйскому и Сигизмунду, и Тушинскому вору, и Владиславу, и, наконец, моему сыну Михаилу.
— Пущай Грамотин тебе стал не люб из-за ревности.
— Царица-инокиня, не срами ни себя, ни меня. Не вызывай моего гнева! Ты забыла, с кем говоришь, с патриархом всероссийским, а патриарх не может иметь ревности к женщине. Я весь предался служению царству и пастве: здесь все мои помышления, все мои думы, здесь же, коли встречается враг или царя, или земли русской, — у меня пощады нет.
— Громко ты говоришь, святейший, а словом не испугаешь... Что сделали царю или земле русской Салтыковы? Они служили верой и правдой им и Тушинскому вору крест не целовали, — злобствовала инокиня.
— Бросаешь ты, инокиня, камушки в мой огород. Но забываешь ты, что я сослан вором Годуновым в Ростов, лже-Дмитрия не знал, а Тушинский вор вызвал меня оттуда, возвеличил, обращался со мной как с отцом, — я и принял его за настоящего Дмитрия. А когда он пал, целовал я крест со всей Москвой Владиславу; потом терзали, мучили, чтобы я целовал крест отцу его, хотели сделать униатским архиепископом, первым лицом в государстве, примасом, — я отказал: веры своей не переменю.
— Теперь сам латинство вводишь в Чудовом монастыре, — прошипела инокиня.
— Дуришь ты, царица, — волос долог, да ум короток. Просвещаю я невежд, а без греческого и латинского языка книги порядочной не прочитаешь — всё на этих языках... Да и свет Христов, просвещающий всех, исходит из книг на этих языках. Слышала ты звон, да не знаешь, в какой церкви, и тоже туда ж.
— Ладно, пущай Грамотин вор, зачем сослал Салтыковых?
— За их воровство, зачем своевольничали, грабили царские земли, зачем творили иные бесчинства, зачем разрушили царское счастье с Хлоповой.
— Машка не была его судьба — она испорчена.
— Всё это ложь и неправда, а знаю я лучше, почему им не по сердцу была царская невеста. Боялись они возвышения Ивана и Бориса Хлоповых, боялись, что будут у царя дети, и коли я умру в пленении, в неволе, а царь будет без детей, то царством будешь править ты, да с ними да с Грамотиным. Знамо куда оно шло! А Хлопова — девица прекрасная, богобоязненная, разумная и будет она добрая жена мужу...
— Не будет холопка да сибирная женою моего сына! — топнула ногами инокиня. — Из-за неё, из-за холопки, воровки, сослали моих племянников... Ни за что! Ни за что!..
— Царица, губишь ты и царство, и юного царя! Гляди, ходит он точно сонный; взрастила ты его в монастыре, а потом здесь, точно бабу какую; не имеет он ни воли своей, ни разума...
— Он дурак, по-твоему?
— Не говорю я это, а кровавые слёзы лью, как вспомню, что будет с ним и с царством, коль я умру. Кругом враги: шведы, ливонцы, поляки, татары, — да нас растерзают на части. А тут Михаил беспотомственен. Бога ты не боишься: ему уж скоро третий десяток пойдёт, и не женат... Посылали мы к королям датскому и шведскому взять оттуда невесту, да поляки губят дело. Мы-де варвары, людоеды, а жёны наши-де пьяницы.
— Нужно взять чужеземку, своих не хочу. Наши холопки... презренная тварь... сволочь...
— Иноземки веры не хотят нашей принять; так возьми себе в невестки Хлопову, царь Михаил говорил: она ему-де сердечна, убеждал патриарх.
— Да мне не по сердцу. Коли затеешь сватовство — благословения не дам.
— Прошу, умоляю тебя, царица, — и патриарх поцеловал у неё руку.
— Понимаю теперь всё... всё так ясно; тебе Хлопова Машка дорога... очень дорога... Отписывал ты грамоту из пленения; взять Машку ко дворцу как царскую невесту, Хлоповы-де в Тушине были верными мне слугами и в болезни моей жена Ивана, Ирина, ходила за мною, как за братом, а дочь её Марья радовала мои очи, и вспоминал я дочь мою дорогую Татьяну... Так описывал ты, а теперь хочешь, чтобы дочь полюбовницы твоей была моей невесткой... Николи... скорее смерть, чем грех такой...
— Царица, гнев безумен, опомнись, что говоришь ты. Ирина давно умерла, и не черни её памяти без причины — это грех великий. Но коли ты сказала уж такое слово, так не быть ей моею дорогою дочерью, не быть ей царицей... А сына всё женить надоть. У князя Владимира Долгорукова дочь Марья; люди бают, она умна, хороша, богобоязненна, да и именитого она рода.
— Не будет она женою моего сына, — князь Владимир враг моему роду, — вспылила царица-инокиня.
— Полно дурить, — рассердился патриарх, — твой род не царский дом; дом этот — дом Романовых, и коли Долгорукие князьи этого дома, так ты со своим-то не суйся.
— Не дам благословения, — упорствовала инокиня.
— Нет, дашь!— вскочив с места, воскликнул патриарх, весь дрожа от гнева. — Вступлю я в права мужа и патриарха, не спросясь царя, возьму тебя в пытку и всех твоих бояр. Повинитесь вы тогда во всех своих неправдах, кознях, крамолах и воровствах, и тогда — горе вам! И Грамотин и многие иные всплывут наружу, и будет казнь вам так страшна, что сам царь Иван Грозный с Малютой да Вяземским дрогнут в гробу. Завтра, инокиня, приедет к тебе сын твой, царь Михаил, и уповаю, ты дашь ему своё благословение. Клянись перед иконой.
Во всё время этой речи царица бледнела и трепетала, и когда патриарх кончил, она упала на колени и произнесла:
— Клянусь!.. Ладно...
Филарет посмотрел на неё с минуту сурово, потом тихо и величественно вышел из её келии.
— Не судьба моему сыну Хлопова, — вздохнул он, садясь в колымагу.
VIII
ПЕРЕЕЗД ОТЦА НИКИТЫ В МОСКВУ