Изменить стиль страницы

Я взял с собой четырех человек. Мы захватили барабан кабеля и когти, быстро собрались и пошли разыскивать КП дивизии. Дорогой рассматривали затейливые богатые виллы, с колоннами, башнями, увитые ползущим плющом, с которого уже опали листья, — висит он на стенах темной сетью, похожей на паутину огромного паука. Ни души не видно ни за окнами, ни в оградах. Бежали хозяева или забились в подвалы, выжидают — чья возьмет?

Противник притих. Только где-то слышна перестрелка, пулеметная дробь. Мы подошли к углу улицы, здесь стоит будка для афиш. Если ее крутнуть — вертится.

На афише под названием кинофильма — балерина на цыпочках, готовая к прыжку.

— Придется отложить сеанс: немного помешали мы, — пошутил Миронычев. Крутнул будку. На другой стороне ее, на плакате, — чудовище с окровавленным ножом в руке и в шлеме с красной звездой, окруженное пламенем пожаров.

— Ишь, собаки! — возмутился Пылаев. — Под нашей звездочкой себя нарисовали!

И нажал на будку, чтобы свалить ее.

— Стоп! — сказал я. — Брехню — сдери. А будка пусть стоит. Может, наклеют на нее другое — нам не в хулу, а наоборот.

Пылаев старательно содрал плакат.

Село, где должен был разместиться КП дивизии, по карте стояло от Озда в трех километрах. Но дома тянулись и тянулись. Может быть, с того времени, как составлялась карта, село срослось с городом?

Мы шли до тех пор, пока не догнали коменданта штаба дивизии, катившего в фаэтоне с несколькими автоматчиками.

— Ваш Китов минут через шестьсот будет! — лихо крикнул нам комендант и остановил фаэтон. Соскочив на землю, бряцая шпорами, скрипя ремнями и портупеями, он пошел в сопровождении автоматчиков распределять квартиры начальству и выставлять охрану.

— А ЦТС где будет? — спросил его я.

— Вот в этом дворце, — пренебрежительно указал комендант на невзрачный домик. Он всегда отводил связистам самое плохое место.

Меня взяла обида.

— Старшина! — крикнул я коменданту. — Хуже не нашел?

— Берите, что даю. А то и этого не будет.

Чувствуя, как кровь приливает к лицу, я надвинулся на коменданта.

— Давай хороший дом под ЦТС, да с подвалом!

Комендант попятился:

— По-хорошему сделаю, по-хорошему. Какой ваш дом?

— Вот этот, — указал я на двухэтажный особняк.

— Берите!.. Автоматчики, за мной! — И пошел опять грозный и важный.

— Вот это вы его прижали, — смеялся Пылаев. — А мы думали — он заартачится. Уж я бы тогда…

— Что, драться бы полез?

— Нет, но…

Мы решили дожидаться остальных связистов в первом этаже отведенного нам дома.

Дом пуст. Комоды, ящики открыты, на полу валяется одежда. В спальне стоят сдвинутые вместе кровати из полированного дерева.

— Это очень ловко, — рассудил Рассказов, — не поладил с женой — укатись на свою кровать и спи спокойно.

На витой лестнице, ведущей со второго этажа, заскрипели ступени.

— Кто там? — крикнул Миронычев. По лестнице спустился старик. На его лице, обросшем седой зеленоватой бородой, блестели колкие черные глаза. На голове старомодного вида картуз, рубаха по-русски подпоясана пояском, штаны заправлены в сапоги. Жилистая красная рука цепко держит длинный посох.

— Здравия желаю, господин офицер и солдаты! — крепким голосом поздоровался старик и, став во фронт, откинул посох, как ружье, по-ефрейторски на караул.

— Ты что наверху сидел, дед? — спросил Пылаев.

— А к богу ближе. Думаю, убьют, так душе ближе лететь. Ан, гляжу, христиане православные, ну, думаю, поживу годков двадцать еще. Ведь сто одиннадцать годиков мне, внуки…

— Ого! — в один голос вскрикнули мы.

Древний дед сплюнул три раза через левое плечо:

— Не сглазьте.

— Дедушка, а, дедушка! — закричал ему в ухо Пылаев. — По совести скажи, прибавил для смеху полсотни?

— Да не ори ты, родимый, я слышу. Нет, не прибавил. Гляди. — Старик сиял картуз, на коричневатой коже черепа вился белый пух. Старик уселся на кушетку.

— Зачем мне врать, годы прибавлять? В солдаты меня и так не возьмут. Я свое отслужил в уланах его величества, царствие ему небесное, Александра-ослободителя. Это первое ослобождение было не настоящее, второе-то настоящее, без меня уж было. Лениным сделано. Я уж у мадьяр был. Они у себя тоже хотели ослобождение сделать, да не вышло.

— Вы крепостное право помните? — спросил я.

— А как же. Закрою глаза — вот и барский дом, и дворня, и сам барин, царствие ему небесное.

— Что, хороший человек был?

— Да ить как сказать про мертвого? Барин был. В заграницу меня брал. Я тогда совсем молодой был, дивно все. В Милан ездил, в Италию, в Парижах гостевали, я все чай подавал. Ужасть любил барин чай. Може, вам не завлекательно говорю я, да соскучал крепко о земляках. Все хожу и вижу Расею-матушку и все быдто двор свой вижу с березой у крыльца самого…

Вот и сюда с барином попал. А венгерка одна, вдовая была, и давай мне кугли-мугли строить, а я допреж, окроме русского языка, и не знал, мадьярского — ни-ни. И после два года на дух принимать не мог. Позарился на ту вдову. Дом каменный, хозяйство. Она-то все оглядывает меня, за руку берет, хихикает, стерва. А потом нашла толмачиху, дотошну бабу. Та — так и так. Залез, мол, ты ей в середку, кидай своего хозяина, и мы повенчаем вас. У меня ум за разум… Может, вам интересу нет слушать?

— Нет, — сказал Сорокоумов, — продолжай, дед.

— Сорокоумов про семейную жизнь готов сутки слушать, — поддакнул Егоров.

— А баба она, энта, котора за мной вьется, туловом едрена, в боках узка… Господи, думаю, жени уж. Барин в дорогу собирается, а я поклонился в мыслях ему да в лес. Ищи ветра в поле. Так и укатил без меня. Тогда была уже слобода, когда служил я у него, не крепость. К венгерке пришел: твой, мол. Как повисла на мне, и ну меня мусолить.

Дед помолчал и закурил предложенного ему табачку.

— Ну, а дальше что было, дедушка?

— Сыграли свадьбу. Да не умеют по-нашему… Водки не пьют, вино слабенькое, да и закуска — так себе, печенье. А жених с невестой вокруг стола должны ходить и целовать всех. Я мужиков по усам усами, ну их, иноязычников, а баб — как сгребу да взасос, аж она, бедна, краской изойдет, обомлеет вся. А у меня кровя колобродят. Эх, думаю, и ту бы помял и эту — и помаленьку моргаю им: приходите, мол, когда на часок, хозяйки ежели не будет. И мысля всяка в голове: может, продешевил, побогаче бы выбрал, за русского люба пойдет.

Жить начал. Скука, охота поговорить по-своему, а не с кем. Ругаю бабу: сманила! Крою ее по-русски. А она по-мадьярски спрашивает: «Поди ругаешься, кобель?» Я говорю: «Нет, соображаю» Живем, живем. Детей не рожат. Пуста как-то, наша бы русска всю каменну ограду детворой запрудила. Скрести меня за середку стало: жизня-то пуста… Да, о ту пору бог и прибрал ее. Ну, думаю, я хозяин дому, продам его и — домой, в Расею. Ан наследники выявились, дом, оказалось, на них приписан. Така обида меня взяла! Друга мне баба подвернулась. Вдовая тоже, справна така, тридцати годов. Говорит, ребят будет рожать. Муж, мол, не гож был: стар. Пожил с ней двадцать годков, дочь родила, сына. Да и померла. А мне тогда всего семьдесят годков было. Девку замуж отдал, парню бабу с домом нашел. Плохо одному. Еще женился. Третью — сухожилу взял, дюжей, думаю, будет. Молода: сорока годов. Но така зараза! Полюбилась крепко. Все выпытала. И как по-русски ругаться — и то научилась:

«Нет, — говорит, — едрена мать, меня ты не похоронишь, я тя быстрее в гроб вгоню». Да где им супротив русского устоять? Мне бы сичас мяса уланский харч — фунт, да водки русской бутылку на день, я бы, как Карла Великий, жил, и с надбавкой на нацию.

— Любил, дедушка, водку-то? — поинтересовался Сорокоумов.

— А как же. Жизню сократил через нее. Да. Не было ее тут. А в ихней, кроме фрукта, ничего нет.

— А как сейчас, дедушка, у тебя здоровье? — спросил я.

— Никудышно. Вязанку хворосту с лесу принесу, аж вспотею, а посля поел бы и в сон клонит. А в другорядь голова заболит чтой-то. Покуришь — отойдет.