P.S. Если то, что я вам написала, послужит правому делу, я буду счастлива.

В одном из предместий Парижа недавно возведена восемнадцатиэтажная бетонная башня, возвышающаяся над подъемными кранами и развороченной бульдозерами глиной.

«Гуманизация». Вы входите в холл, который похож на аэропорт в уменьшенном виде. Цветочные и книжные киоски, бар-закусочная, парикмахер и салон красоты (все это достаточно дорого стоит), часовня, звонки к капеллану и к пастору.

Но отсюда никто не вылетает на самолете, зато некоторые прибывают вертолетом (который обслуживает экстренную скорую помощь и реанимацию), доставляющим сюда людей, искалеченных «цивилизацией»: дорожные аварии, несчастные случаи на производстве, инфаркты, самоубийства.

Не хватает лишь сладкого голоса из громкоговорителя (но в некоторых подобных учреждениях, кажется, и это уже введено); голоса хриплого, но сладкого, типа «Воскресенья в Орли», который говорил бы: «Пассажиров, направляющихся в гематологию, просят к лифту 5 — остановка на 10-м этаже. Спасибо». Или: «Пассажиры, следующие в направлении иммунизации, ваш лифт отходит. Будьте любезны явиться с историями болезни в коридор 8, лифт 11, остановка на 8-м этаже. Профессор Эмиль X. желает вам всяческого благополучия в его секторе... Пассажиры, убывающие от нас, мы надеемся на новую и незамедлительную встречу».

Апофеоз карьеры Марты: теперь я в качестве младшей сестры прохожу испытательный срок в одном из тех учреждений хирургической реанимации, которые считаются лучшими в Европе и которые так охотно показывают иностранным гостям.

Разительный контраст с обветшалыми больницами, к которым я привыкла: здесь все другое, как состав больных, так и обслуга; здесь призваны раздуть ту искорку жизни, что тлеет где-то в глубинах ночи, в которую погружены больные, «потерпевшие аварию»; здесь все полно спокойствия и здравомыслия; электроника, асептика и эффективность. В реанимационной хирургии царит роскошная тишина. По стенам развешаны фотографии и абстрактные картины.

Ночи на передовом посту. Прежде чем проникнуть в центр реанимационной травматологической хирургии, Марта надевает зеленовато-голубую пижаму (все голубое — стерильно), натягивает целлулоидные сапожки, завязывает за ушами тесемки маски. Плакат, висящий на стене, привлекает внимание персонала: в прошлом месяце на каждых семь больных пришлось по 15 000 (цифра явно преувеличена) пар единожды использованных перчаток.

Жюстина, которая продолжает ежеутренне голыми руками и без маски сортировать ночное белье, перепачканное кровью и экскрементами, попади она сюда, в этот мир, куда я проникла, совсем бы потерялась. Впрочем, меня уверяют, что у любой попадающей сюда медсестры голова поначалу идет кругом.

Здесь-то часы не отстают: они показывают двадцатый век.

Точно в четыре утра дрозд начинал петь в больничном саду — там, у Елены. Можно подумать, что в зобу у птиц — часы. Я открываю окно в коридоре, который ведет в хирургическую реанимацию, и всматриваюсь в белесую ночь. Перерыв, в уснувшем пригороде где-то тоже свистит дрозд, дежурный дрозд. Ведь сейчас четыре часа утра.

Ночники льют свой приглушенный синий свет. Я сплю, стоя у окна, и Марта перевоплощается в Райнер, которая в 1943 году так гордилась тем, что ей поручили ночное дежурство в роддоме. Помогать ночью рождению младенцев, а днем участвовать в подпольной борьбе — тут любой и более взрослый, чем я тогда, возгордился бы.

Сегодняшней ночью, спустя тридцать лет, Марта следит взглядом за машиной «скорой помощи», которая въезжает во двор, а все ее мысли там — в роддоме. Ностальгия. Почему эти тридцать лет прожила я не в белом халате?

Однако ни 1943 год, ни работа в П. не представляли собой ничего вдохновляющего. Ученицы набивали руку на самых что ни на есть бедных женщинах, истощенных, отдавших все свои силы зреющему плоду. Впалые щеки, землистый цвет лица, запах нищеты, лихорадочное дыхание, озлобленность с начала и до конца. Ни еды, ни мыла. Окон почти не открывали, чтобы сохранить хоть какое-то тепло. Зима нагрянула на Францию, лишенную угля. Все дрожали от холода. Но это не мешало нам, молодым, веселиться напропалую.

Однажды мне поручили зарегистрировать вновь прибывшую роженицу.

— Имя, фамилия, семейное положение?

Она оказалась незамужем.

— Кого известить в случае надобности?

...Полное отсутствие кого бы то ни было. В анкете значилось: «Фамилия родителя». Я спросила попонятнее:

— Назовите фамилию отца вашего ребенка.

— Не могу, мадемуазель, я почувствовала только пуговицы его мундира.

— Ясно, дело происходило вдалеке от уличного фонаря, — прокомментировал ординатор.

Эта реплика облетела роддом. Возможно, она и до сих пор удержалась там в приемном покое. Уличная проститутка? Это так и осталось невыясненным. Мы смеялись. Как идиоты.

В этом учреждении я стала свидетельницей привычного глумления над женщиной, которое меня, неопытного подростка, лишь теоретически знакомого с тем, что такое любовь и каковы ее последствия, потрясло до глубины души. К нам доставили хрупкую женщину с потерянным взглядом. Маточное кровотечение.

Профессор X. позвал меня: «Подержи таз, милочка». Хирургическое зеркало, длинная, тонкая и острая ложка для выскабливания... Больная вопит. Я обезумела. «Мсье, почему? Почему без анестезии?» Профессор снисходит до объяснения: «Мадемуазель, мы всегда производим без анестезии выскабливание, спровоцированное искусственным выкидышем». Он злобно поворачивается к почти безжизненной женщине: «Это вас научит, мадам, не повторять подобного».

Я потом никогда не встречала этой женщины, потому что на следующий день, по приказу вожаков моей группы Сопротивления, я навсегда покинула больницу. Я растворилась «в тумане», по жаргону той эпохи. Прослушав последнюю лекцию, я мстительно швырнула пачку антифашистских листовок в аудиторию, где разглагольствовал этот профессор. Выпущенные мною голуби, белокрылые, легкие, разлетелись повсюду, опускаясь на столы и скамейки. Все покрылось снегом.

Позднее, после моего ареста, когда немцы нашли у меня ученическое удостоверение, которое я использовала вовсю, ведя пропаганду среди студентов, мои палачи отправились в акушерскую школу справиться у профессора, не похожа ли моя фотография на лично ему известную особу. Он мог бы ответить уклончиво: ведь в школе столько учениц... Но профессор уведомил гестапо, что я внезапно и без причины исчезла... а накануне кто-то разбросал антифашистские листовки в аудитории. Поводы для моего ареста были столь серьезны, что подобное свидетельство уже не имело решающего значения. Тем не менее я поплатилась за него лишними побоями — «танцами», как мы их называли, а кроме того, подозрение могло пасть на Югетту, мою товарку по Сопротивлению, тоже «голубую малютку», но Югетта вовремя скрылась.

И несмотря на все это, я благодарна профессору, потому что его уроки мне пригодились.

Между двумя допросами в гестапо я просидела неделю в камере французской жандармерии, куда однажды ночью фашистские палачи бросили рыжую женщину, которая странным образом (так мне, по крайней мере, показалось) была похожа на ту несчастную, которую профессор оперировал без анестезии. Общая для обеих детская хрупкость, худоба, платьице цвета хаки из штапельного мнущегося полотна, которое еще никого не согрело, но которое только и можно было тогда достать по изредка выдаваемым талонам.

Беременность около восьми месяцев, замужняя — как она мне сказала, — муж еврей, партизан, «растворившийся». Ее схватили вместо него. Чтобы вынудить ее открыть местонахождение того, кого она любит, палачи били ее в живот сапогами. Она мне сказала: «Они орали: «Там у тебя жидовское семя!»

Платье ее пропиталось кровью, а под ней на полу растекалась громадная лужа, пускавшая ручейки под скамью, которая мне служила постелью. Сколько крови... Колотя в дверь ногами и руками, я кричала, что заключенная умирает. Дежурный французский полицейский повернул снаружи ключ: «Замолчи, еще, что ли, танцев захотелось, шеф спит». Плевать мне было на сон этой продавшейся гестапо скотины. Полицейский был, как видно, сочувствующим. Во всяком случае, он принес мне таз с водой и тряпку. Тут уж было не до асептики... Начались роды. Кровь продолжала хлестать, женщина совсем обессилела, но ребенок рождался, он выходил из разодранного чрева, свершались вынужденные, преждевременные роды.