— Нет, нет, я в живописи не разбираюсь. Это вам сподручнее. — И отговорился-таки, начала Елена Владимировна рассказывать про то, что нужен теперь хлеб и нужны зрелища. Про хлеб-то верно. А зрелищами сыт не будешь.
Потом о вятских художниках сказала. Если не врет, на всю Россию, даже на весь мир есть известный один — Виктор Васнецов, а других Филипп не запомнил. Тоже знаменитые.
Антонида слушала — рот баранкой. Удивительно ей. Пусть узнает, что к чему на свете.
У Лизочки губы яркие, вишенкой, глаза продолговатые, с еле заметной татарской косинкой, вот и косит ими на Антониду. Их всего-то из женщин пока двое, если не считать Гогель Елену Владимировну. Видно, растормошила Лизочка прилипшего к картине Петра, подошли вместе к Филиппу с Антонидой, раскланялись, познакомились, будто Спартак не знал до этого Лизу — даром что ночью тогда забегал по поручению Петра, да и уже месяца три она его супом «карие глазки» потчует в «Эрмитаже». После этого Филиппу стало покойно. Хорошо сделал, что привез Антониду. Пусть узнает, с какими людьми он вместе обретается.
Опять пошли бродить у картин. Филипп считал настоящими такие, где нарисованы охота на львов или борьба богатырей. Есть на что посмотреть. Уж о ком о ком, а о богатырях-гладиаторах он все знал доподлинно.
А в зале ничего похожего на это не оказалось. Нарисованы обычные вятские люди: голова нищего старика, голова девочки, заросшие черемухами серые домишки, затравеневшие переулки, лужки да околицы. Все это сколько раз видано-перевидано. Да и сейчас отойди за сотню шагов от булычевского дворца — вот тебе и переулок такой, весь в желтых искрах одуванчика или палисадник, из которого так и прет цветущая сирень. «Что-то не так, — думал Филипп, не находя ответа, что именно не так и почему не то, что бы хотелось ему, Филиппу Спартаку, хотя бы вон от того, седоусого круглоголового художника, похожего на кота. Это его ведь зимней ночью притащил на допрос Кузьма Курилов. — Такой разве львов нарисует или охоту? Где ему. Ему теперь дома за самоваром сидеть. А, видать, переживает, то руки потрет, то покашляет в кулачок и через стеклышки пенсне внимательно поглядит на людей, будто догадаться хочет, как им его художество понравилось. Подошел к нему Петр Капустин с Лизочкой, что-то расспрашивают. Капустин, видать, в этом деле разбирается. Зимой мудрено как-то ящик художниковский называл.
«А почему художник ребят из летучего отряда или комиссара с бантом на груди ни одного не нарисовал? Вон бы того же Васю Утробина. Человек-гора, усищи», — мучился Филипп. Он только так думал. А Антошка Гырдымов уже подошел рассерженно к Елене Владимировне, стал ей доказывать. И по гырдымовскому лицу можно было понять: что-то случилось.
Елена Владимировна пятилась, разводила руками.
— Вы не правы, товарищ Гырдымов, у каждого художника своя тема, свое притяжение.
— Одни дворы, а Советская власть, а? — наступал Антон.
«Правильно говорит Гырдымов», — одобрил его Спартак, гордясь тем, что он тоже так подумал. Значит, варит голова. А Капустин что-то выжидает, сказал бы: вот и вот что надо нам.
Вдруг Антонида потащила его за рукав.
— Ой, Филипп, смотри-ка, смотри-ка, Филипп, как будто живехонькие и курочки и все.
Спартак строго посмотрел на картину. «Утро» — подписано. Вроде около этой Капустин топтался. Ну и что, нарисована улочка как улочка, курицы как курицы. Колодец вон. И вдруг его проняло. Ему показалось, что он солнечным вятским утром, со сна только что, распахнул створки, как не раз бывало, и увидел все это: купаются в пыли рябые и рыжие курицы, под нежарким утренним солнцем улица вся светится тихим уютом, кажется уголком безмятежной райской жизни. Конечно, это его улица. Вон вроде и дерево то, что у них было. Конечно, то. Это старинная липа. А тут почему-то тополь.
Антонида прижалась прямо на людях к его плечу.
— Ой, Филипп.
Спартак оглянулся на седоусого художника, тот заметил, подошел и по-старомодному поклонился.
— Это как наша улица, — сказал ему Филипп. Тот покашлял в кулачок.
— Я рисовал пейзаж у себя в переулке.
— А вроде наша улочка, где я жил, — настойчиво повторил Филипп и, добрея к художнику, добавил: — Наверно, уж такой день выдался?..
Тот с любопытством взглянул на Филиппа.
— И такой и другие. «Утро» я писал четыре года.
Филипп не поверил, четыре года такое-то... Да тут за день...
— Так это что получается?! — возмутился он.
Художник приметил замешательство в лице Филиппа.
— Бывает, и по десять лет картину пишут, и больше. Карл Брюллов, например, двадцать лет писал «Последний день Помпеи».
«Вот так штука!» — удивился Филипп и решился спросить художника, почему все-таки не рисует он солдат с флагом, красногвардейцев, к примеру.
Филипп думал, что тот станет оправдываться, а художник опять кашлянул в кулачок.
— Видите ли, каждому свое, молодой человек. Я — пейзажист. И этой теме верен. А найдутся такие кисти, что и революцию отобразят, — и пристально посмотрел на Филиппа.
— А кому это надо! Старухи, головы, — сказал Спартак.
Антонида ущипнула его за руку: чего ты?
Старик как-то потускнел и сказал тихо.
— Я просто должен честно работать, иначе для чего жить?!
Но Филипп не понял этих туманных слов. Крутит старик.
«Значит, может все-таки». Он нахмурился и привычно подумал: «Наверное, саботажник, не хочет на Советскую власть работать». Но столько печали и мягкости было в понимающем взгляде художника, что Спартак сказать это не решился.
— А меня вот это «Утро» просто за сердце берет, — вставила свое слово Антонида. — Зря ты, Филипп...
Ишь осмелела. Против него пошла.
Художник зорко взглянул на нее.
— У вас в лице есть что-то оригинальное. Вот вас я бы попробовал нарисовать, — сказал он.
— Нет, меня не надо, — отстранилась Антонида, — я ведь кто, я никто. Вы Филиппа нарисуйте. Он-то у меня комиссар.
— Надо попробовать, надо попробовать, — ответил художник, и опять показалось Филиппу, не хочет то, что надо, рисовать.
Когда Филипп и Антонида шли из зала, к художнику направлялся Гырдымов. «Вот он скажет, — решил Спартак, — не отговориться старику, как отговорился от меня», но Гырдымову положил на плечо руку Петр Капустин. Даже Лизочку свою оставил. Повел Гырдымова к окошку. Помахивая рукой, что-то объяснял. У Гырдымова лицо кривилось: наверное, не то говорил Капустин. Занятно узнать, как они там срезались?
— Филипп, — спросила Антонида, когда вышли на улицу, — вот он сказал, что какая-то я оригинальная. Так это хорошо или нет?
Филипп подумал: «Что за слово?» — и уверенно объяснил:
— Это значит, что ты у меня красивая. Художник, он это-то знает. Молодых-то красивых они рисуют, а старух если, так чтоб больше морщин.
На другое утро, идя на первомайскую манифестацию, вспоминал Филипп художника. Вот бы его взять сюда. Наверное, все изобразил бы натурально. Но сегодняшний день не больно был гож для рисования — клубились сизые тучи, небо как в мучной болтушке.
Петр Капустин, забрызганный грязью, носился на отливающем глянцем вороном Солодоне по площади, выстраивал сине-зеленую колонну бывших пленных, а ныне интернациональный отряд мадьяр, сербов и австрийцев, показывал место, где должен стать духовой оркестр.
Все были веселые, принаряженные. И Филипп надел алый бант. Пришли рабочие береговых заводов. Впереди Андрей Валеев нес на кумаче слова про социализм. Рядом Аркадий Макаров. Та же белая рубаха, рукой размахивает, ноет песню. Этому хоть бы что. Нигде не унывает. Молодец! Марку держит. А то манифестантов горстка: струйкой тоненькой просачиваются через толпы глазеющих горожан. Кое-кто из толпы отпускает шуточки: благо можно унырнуть.
Железнодорожников привел председатель ячейки Русаков. Тут народу погуще. Издалека было слышно их песню и видно вьющийся, хлопающий на мокром ветру флаг. Вот таких нарисовать, картина выйдет. Стукают по-солдатски в ногу. И песня у них ладится, Русаков, как дирижер, пятясь, взмахивает рукой.