Изменить стиль страницы

А я всегда тепло завидовал деревьям. Они разные, но без претензий друг к другу. И земля у них одна, и небо тоже. И потолок, который не давит. И рады они не тому, кто выше или больше и где упало их зерно, а простому такому чуду, как само их появление. Когда далеко не из каждого застывшего зернышка вдруг прорастает жизнь.

И им, возникшим из ниоткуда, этого достаточно.

Повезло…

Вот и весь смысл.

Каждое утро я просыпаюсь. И этим отличается жизнь от смерти.

А в лесу мне действительно было трудно дышать. Воздух тромбовал легкие, простукивая затылок в такт сердцу. Словно их у меня стало два. Но голова была пуста и тяжеловесна. Как машина, в которой мы, четверо, приехали на отшиб этот мира.

Вернее, ехали трое сопровождающих. А меня везли, зажав коленями на заднем сиденье обычного, без опознавалок, авто.

– Здесь не курят, – сказал тот, что был за рулем, когда я попытался вытащить сигарету.

На нем была серая форма хорватского полицейского и лицо человека от земли, привыкшего ежедневно пить сливовицу и резать свиней на исходе субботы. Двое других, в штатском, не отвлекаясь, смотрели вперед.

Они ехали молча и сосредоточенно. Они куда-то меня везли. И им это не нравилось.

До войны оставались считанные часы.

Трудно понять, что порой движет поступками человека, когда они далеки от здравого смысла. Идут же люди в горы, на ледники. Втискиваются в карт или садятся в неиспытанный самолет. Сын Рокфеллера безвозвратно едет к каннибалам Новой Гвинеи…

Но для них это не означает перемену жизни. Это просто эпизоды, из которых она складывается. Как кольца на тех же деревьях.

Некоторые думают, что изменить жизнь – словно поменять географию или близких людей, из тех, кто рядом. Как жажда новизны и цветных перьев, ослепляющих очередного партнера во времена пряных желаний молодости.

Но времена выцветают, а перья осыпаются.

И гусиная кожа никчемности проступает под макияжем слов и дутой значимости названий.

И те, кто постарше, придумывают, оглянувшись, уже свое объяснение – кризис среднего возраста. Мол, переоценка ценностей.

А какая может быть переоценка, если ценностей- то и нет?

Только ценники…

Вместо «Слава КПСС» объявили «Слава Богу».

И слава Богу.

Меня ничего не связывало с Хорватией. Не было ни знакомых, ни друзей. Но страна, которая называлась Югославия, уже разваливалась на части. И вот-вот должна была загореться.

Мне почему-то это казалось генеральной репетицией предстоящего распада Советского Союза. И я хотел понюхать, как такой сценарий обкатывается на Балканах. Тогда, летом 1991-го.

– Ты бы лучше потом приехал, через несколько лет. Глядишь, все это закончится, – поднял рюмку сливовицы Жарко, студент и будущий врач, когда мы определились, где присесть за столик неподалеку от площади Республики, центровки Загреба.

Вокруг было тихо и по-провинциальному спокойно, но чувство опасности и готовность к взрыву буквально висели в воздухе. Вместе с верноподданническими, скорее трусливо, чем гордо, натыканными на каждом доме шахматными хорватскими флагами.

Многочисленные полицейские настороженными взглядами на улицах и даже из подворотен старинных чистеньких домов прочесывали всех подряд. Казалось, что они не смотрят за порядком, а контролируют город, словно переодетые в иную форму военные патрули нерегулярной армии. Так оно и было.

Загреб находился по сути на неофициальном военном положении. Многие правительства Европы уже предупредили своих граждан воздержаться от поездок в Югославию, и праздношатающиеся иностранные туристы на веревочках сладкоголосых гидов даже в центре города не мельтешили, как попало. Чтобы взбираться на камни, метить чужие памятники и резать мясо под красное вино в той же Европе были места и поспокойней.

Жизнь прекрасна.

До безобразия.

Но лучше этого не знать.

А здесь готовилась бойня.

Половина военных уже носила новую серого цвета форму с нашивками «полиция». Другая половина донашивала обмундирование югославской милиции с шевроном на рукаве.

Охранявший американское посольство молодой хорват с автоматом на плече показал мне перебитую, в шрамах, руку и пожаловался, что недавно, возвращаясь вечером с дежурства, он оказался в кольце молодых патриотов.

– Они избили меня, потому что я носил старую милицейскую форму. Решили, что и вправду милиционер и значит еще вчера защищал коммунистов. Так и кричали. А я даже слова не успел сказать.

На самом же деле он уже был наемным военнослужащим неофициальной хорватской армии. А точнее – национальным гвардейцем. Правительство стало создавать новое воинство под видом расширения полиции и за счет молодых рабочих, ставших безработными.

Так, сначала забрав все, людям дают и заработок, и надежду.

Но прежде всего – автомат.

Их привлекали в полувоенные формирования, селили в общежитии, в комнате на двоих, платили по пятьсот немецких марок в месяц и представляли как полицейские подразделения, не давая, таким образом, повода югославской армии вмешаться. В свою очередь, небольшие безоружные группы солдат ЮНА еще встречались и в Загребе. Но только у вокзала.

– К сумеркам никого из нас в городе не будет, – пояснил присевший на скамейку военный. – Опасно, могут избить. В подразделении уже нет хорватов, одни сербы. Еще немного – и, похоже, нас здесь скоро вообще не останется…

Прошел год, как к власти, на волне свободы, антикоммунизма и местечкового патриотизма, умноженных на миллионы эмигрантских долларов, вполне демократическим путем пришел бывший югославский генерал Франьо Туджман. В юности он был ярым сталинистом, затем ортодоксальным коммунистом, но ближе к своим пятидесяти годам перековался в крайнего националиста.

Ненавидеть всегда легче, чем любить. Поэтому верующих больше, чем людей. Но меньше, чем радетелей за веру.

Они величают себя «господами», а злобы все равно как у «товарищей».

На место чужих чиновников из Белграда пересели свои, для кого-то – хорватские. Сын нового президента немедленно открыл бизнес и получил государственный подряд на производство официальных флагов и гербов. Их обязали приобрести всем предприятиям и учреждениям.

Остальные пропатриотились на всякий случай, чтобы не обвинили в интернационализме. И тоже прикупили соответствующую власти атрибутику.

Мода на всеобщее братство прошла, наступали времена единства и сомкнутых, как зубы, рядов.

Все стали патриотами или, по меньшей мере, заткнулись. А сын президента, по-большому счету, в одночасье разбогател.

Так властьимущие обеспечивают будущее своих детей и одновременно учат бескорыстно любить отчизну.

Если государству нужна твоя жизнь или деньги, оно тут же называет себя Родиной.

Поэтому нечего лицемерить.

Власть – имущим!

А вся власть – Советам безопасности!

Остальное рвите друг у друга сами.

Это и называется демократией.

В киосках еще можно было купить некогда центральную газету «Политика», но югославское телевидение из Белграда уже не транслировалось.

Зато коробейники на площади Республики вовсю продавали портреты поглавника-фюрера фашистского государства Анте Павелича, чьи черные, как униформа, усташи в свое время создали благодаря Гитлеру независимое государство.

Они ввели единое католическое вероисповедание, объявили войну Советскому Союзу, направили на Восточный фронт своих солдат и повелели за каждого погибшего усташа казнить десять заложников. И еще, очищая независимое государство, усташи построили 24 концлагеря, вырезав во имя веры и свободы сотни тысяч сербов и практически все сорок тысяч здешних евреев.

– Мне повезло, – по-солдатски прямо сказал президент, однажды наградивший себя сразу девятью медалями уже своей новой Хорватии. – Мне повезло, что моя жена не сербка и не еврейка…

Так закалялась сталь независимости на неисповедимых путях в Европу.

В редакции либеральной местной газеты, куда я забрел за ответом, что, на взгляд журналистов, происходит в их стране, которая почему-то еще называлась Югославией, коллеги стушевались и не знали, как разговаривать.