Бисмарк, Мольтке и Роон, окутанные клубами сигарного дыма, хмуро молчали.
— Во избежание ошибки, я спрашиваю в последний раз: мы победим? — неожиданно обратился Бисмарк к Мольтке.
— Если будет война — победим, — ответил сухопарый, морщинистый Мольтке.
— Война будет, — сказал Бисмарк и, вытащив из кармана карандаш, принялся исправлять депешу: кое-что вычеркнул, кое-что приписал, кое-что изменил. Закончив, он прочел ее сотрапезникам. Теперь она звучала так:
«Французский посол обратился к его величеству в Эмсе с просьбой разрешить ему телеграфировать в Париж, что его величество обязывается раз навсегда не давать своего согласия, если Гогенцоллерны снова выставят свою кандидатуру. Тогда его величество отказался принять французского посла и велел передать, что более ничего не имеет сообщить ему».
— Хорошо? — спросил Бисмарк.
Мольтке промолчал, только его морщины растянулись в подобие неопределенной улыбки. Роон не понял. — Но ведь это неправда! — воскликнул он.
— Цель оправдывает средства, — ответил Бисмарк.
Исправленная Бисмарком депеша была опубликована во всех газетах и вызвала беспредельное возмущение как в Германии, так и во Франции. Никого не смущало странное несоответствие двух фраз — в первой из них говорилось, что посол о чем-то просил короля, а из текста второй вытекало, что король отказался его принять. Немцев возмущала дерзость французского требования, а французы возмущались отказом короля выслушать их; в обоих парламентах — и парижском и берлинском — гремели воинственные речи: ораторы единодушно утверждали, что враг сам вкладывает меч в их руки. И только социалистические крути обеих стран выступили против войны. «Пусть немецкие и французские империалисты вместе со своими денежными тузами сражаются сами. Мы, пролетарии, никакого отношения к этой войне не имеем», — писала берлинская газета «Фольксблатт». А парижское воззвание было обращено к рабочим всего мира: «С точки зрения всех рабочих, война за мировое господство или за интересы династий не что иное, как преступное безумие».
В последний момент Наполеон попытался было созвать европейский конгресс, чтобы предотвратить войну, но французское правительство после длительных совещаний решило, что во имя сохранения чести и престижа Франция должна ответить на прусскую пощечину только войной.
«Да здравствует Германия! — ликовал немецкий поэт Фрейлиграт. — Ты только что плясала на празднике уборки урожая, а сейчас тебе предстоит другой танец: там, на берегах Рейна, под июльским солнцем мужественно обнажишь ты свой меч для защиты домашнего очага. Единодушен немецкий народ, плечо к плечу маршируют швабы и пруссаки, север и юг — в одних рядах, теперь мы — единый дух, одна рука, одно тело, единая воля! Горе тебе, Галлия!»
Три немецкие армии, самозабвенно распевая «Wacht am Rhein»[39], черно-синим потоком хлынули на запад. Первой армией командовал генерал Штейнмец, второй — знаменитый Красный принц Фридрих Карл, герой битвы у Градца Кралове, третьей — кронпринц прусский.
Во главе немецких войск, под палящим солнцем, окутанные клубами пыли, шествовали два человека, которые, по выражению короля Вильгельма, выковали, отточили и занесли кинжал прусского военного наступления: Бисмарк, гордый, сияющий, в форме полковника кирасиров — белом плаще и белой фуражке с желтым околышем, и Мольтке — жесткий, как жгут, со сжатыми в узенькую полоску старческими губами, ученый стратег, который четыре года готовился к этому походу, добросовестно вникая во все тонкости военной науки.
Как только пражские газеты официально сообщили, что франко-прусская война началась и император Наполеон в качестве главнокомандующего французской армии отправился на фронт, Борн, не мешкая, продал акции Чешской западной дороги, в которые несколько лет назад весьма выгодно вложил приданое своей первой жены Лизы, урожденной Толаровой, вынул из Чешской сберегательной кассы свои вклады и, заперев в чемоданчике высвободившиеся таким образом девяносто тысяч гульденов, поспешил в Вену, Прямо с вокзала, не заезжая даже в гостиницу, он отправился в пролетке во Всеобщий банк Чехии на Ротентурмштрассе, где попросил доложить о нем заведующему биржевым отделом, другу его молодости Криштофу Коленатому, восторженному чешскому патриоту и прекрасному скрипачу. Пятнадцать лет назад Коленатый был участником музыкального кружка Борна и сейчас состоял членом множества патриотических обществ, в том числе венского филиала певческого общества «Глагол» и спортивной организации «Сокол».
Когда Борн вошел в его кабинет, Коленатый, чисто выбритый розовый толстяк с голубыми водянистыми глазами за золотым пенсне, благоухающий одеколоном и душистым мылом, по славянскому обычаю, обнял и поцеловал друга в обе щеки, а потом, крепко пожав ему руку, громко приветствовал его:
— Наздар, брат![40]
Не выпуская руки Борна и пристально вглядываясь в его лицо, он повел гостя к креслу, словно опасался, как бы тот не сбился с пути.
— Я Называю тебя братом, ведь ты, конечно, сокол? Чему обязан удовольствием видеть тебя?
Борн учтиво ответил, что его посещение вызвано безграничным доверием как к Коленатому, так и к банку Чехии, не только солидному, но и исполненному духа чешского патриотизма. Короче говоря, дело вот в чем: два месяца назад, после посещения Парижа, он, Борн, пришел к убеждению, что война между Францией и Пруссией неизбежна, и уже тогда задумал сделку, которую сейчас, когда война действительно объявлена, намерен совершить. Известно ли брату о существовании Эльзасского банка в Париже?
Разумеется, Коленатому было известно о существовании этого банка: капитал в тридцать миллионов франков, семьдесят тысяч акций номиналом по пятьсот франков, вчерашний биржевой курс — около восьмисот, сегодняшний — около восьмисот тридцати. Можно наверняка ожидать, что акции Эльзасского банка, патрона, вернее, владельца эльзасских металлургических заводов С. G. F. в Танне, во время войны подскочат. Расчет брата Борна на их повышение разумен и вполне правилен, так что, если два месяца назад он приобрел акции этого превосходного банка, его можно только поздравить. Пусть спрячет их в свою кассу или, если угодно, под подушку, и с божьей помощью, не торопясь, выжидает, пока они подымутся еще выше; ничего другого в настоящий момент делать не остается.
— Ты меня не понял, брат! — воскликнул Борн. — У меня нет акций Эльзасского банка, и я рассчитываю, что они не подымутся, а упадут, — я намерен, как вы выражаетесь, играть на понижение!
Коленатый нахмурился, вынул из жилетного кармана маленькую табакерку с эмалевой крышкой, взял понюшку и лишь после этого спросил Борна, почему французские акции должны упасть, если победа Франции более чем несомненна.
— Напротив, победа Пруссии более чем несомненна, — возразил Борн.
Но когда Коленатый спросил, какие у него основания для подобной уверенности, Борн вдруг не нашел ответа. Мог ли его толстый друг понять тот порыв вдохновения, который перенес его на своих огненных крыльях из магазина на Пршикопах сюда, в Вену, во Всеобщий банк Чехии на Ротентурмштрассе, мог ли человек, подобный Криштофу Коленатому, догадаться об огненной печати, пылающей на челе Борна? Подобно тому, как много лет назад не рассудок, а безошибочная интуиция подсказала ему, что пришло время отказаться от блестящего, завидного поста управляющего Макса Есселя на Вольцайле, подобно тому, как, открывая в Праге первый славянский магазин именно рядом с Пороховой башней, в стороне от главной улицы, там, где все его предшественники потерпели плачевный крах, он знал, что ошибаются те, кто предсказывает ему бесславный конец, так знал он и теперь, что Франция проиграет войну и французские бумаги обесценятся. То, что эта уверенность основывается только на такой удручающе ненадежной информации, как разговор у Олорона и в agence d'affaires Лагуса, не имело значения.