Изменить стиль страницы

Дальше она говорила в том смысле, что пока деятельность Американского клуба только разворачивается, и потому его членам приходится временно довольствоваться лекциями мужчин, но пройдет немного времени, и женщины сами начнут читать лекции, женщины — женщинам; лишь тогда они станут по-настоящему независимы и эмансипированы. Впрочем, этот идеал уже начинает осуществляться, одну из следующих утренних лекций выразила желание прочитать некая чешская писательница, — ее имя, к сожалению, сейчас у Индржиши выпало из памяти, — на тему о блаженстве. Ну, что скажут на это Гана и Бетуша? Женщина, как еще недавно говорили, всего только женщина, а будет говорить на такую сложную и возвышенную тему, как блаженство!

Гана, полагавшая, что все члены Американского женского клуба — такие же фанатичные бабы, как тетя Индржиша, очень скоро была приятно удивлена. В полутемном лекционном зале, который три года тому назад устроила мамаша Напрсткова, приказав снести перегородку между двумя комнатами, освещенном небольшими газовыми рожками, от пола до потолка заставленном книгами, на откидных стульях с высокими наклонными спинками сидело не меньше пятидесяти женщин и девушек разного возраста. Они болтали так непринужденно, весело и громко, что голоса их были слышны во дворе, по-воскресному убранном и подметенном, они смеялись, шутили, словно пришли на вечеринку, а не на лекцию ученого «О сознании». Одни вышивали, другие вязали и без умолку тараторили, — словом, вели себя, как обычные, неэмансинированные женщины; они настолько увлеклись своими разговорами, что, когда в зал вошел лектор и остановился у столика, покрытого плюшевой скатертью с тяжелыми кистями, свисающими до самого пола, прошло некоторое время, прежде чем все умолкли и абсолютной тишиной воздали должное появлению ученого.

Лектор — старик с живыми, проницательными глазами, которые казались тем проницательнее, что его худощавое лицо с энергичными, тонкими губами, окруженное ореолом серебристых волос, было бледным, почти белым. Он с улыбкой заговорил, прикасаясь к столу лишь кончиками пальцев, что уже три года ходит в этот зал к своим милым приятельницам, пользуясь привилегией своих седин, — и в самом деле, Пуркине был единственным мужчиной, которому разрешалось бывать среди членов Американского клуба, даже сам Напрстек, заинтересовавшись какой-либо лекцией, слушал ее из соседней каморки, — ходит сюда уже три года, но читает здесь только вторую лекцию, ибо прекрасно сознает, что он — неважный популяризатор и не умеет просто разъяснять сложные научные вопросы, так, чтобы они были понятны каждому. Поэтому, если, увлекшись, он, Пуркине, невольно прибегнет к специальным научным терминам, пусть милые приятельницы любезно остановят его; если же он, не дай бог, невольно с милого нашему сердцу родного языка перейдет на латынь, то разрешает своим слушательницам одернуть его без всяких церемоний, скажем, свистом, если они умеют свистеть, или топанием; а что топать они мастерицы, он, Пуркине, убедился собственными глазами и ушами, когда однажды на балу наблюдал, как наши дамы отплясывают новый дикий танец, называемый «беседой».

Когда затих смех, вызванный невинной шуткой профессора, он сказал, что его предупреждение не случайно, ибо тема, которую он выбрал для сегодняшней лекции, невероятно деликатная и сложная. Все, что мы знаем, мы узнаем при помощи сознания, а как иначе мы могли бы что-либо постичь? Но сущность сознания — великая тайна для нашего сознания; зачем же искать тайн в безграничных просторах вселенной, когда они тут, рядом, в людях, в нас самих, и тайна сознания, несомненно, самая загадочная из всех. Поистине удивительна задача — изучение собственного сознания, ибо при решении этой задачи исследователь и исследуемый предмет суть одно и то же, в данном случае субъект сливается с объектом, разум человеческий обращается к самому себе. Но мы не отступаем перед трудностями, памятуя великий принцип: bapere aude.

В эту минуту из последних рядов эмансипированных слушательниц донесся робкий свист и топот; мило улыбнувшись, профессор сразу поправился:

— Я хотел сказать: осмелься думать!

«У него завораживающие глаза, — подумала Гана, — вероятно, потому, что он многое исследовал и много размышлял». Имя Яна Евангелиста Пуркине ей, разумеется, было известно, она не раз читала в газетах о его славе, о том, что он член бесчисленных научных обществ в разных странах, о его орденах и наградах. Что именно он открыл и чем именно прославился, Гана толком не понимала, но знала, что он знаменитый ученый. Думая о его завораживающих глазах, она внезапно с болью осознала, что впервые видит истинно образованного человека. И вспомнила, как, еще более или менее радуясь жизни, она читала французских романистов и поэтов, стараясь запомнить те мысли и тонкие наблюдения, которые обладали особенностью… какой же особенностью? Гана забыла это, как забыла все на свете в те безрадостные дни, когда после смерти Тонграца почти из могилы вернулась к своей пустой, серой жизни. Так размышляла Гана, а Пуркине продолжал говорить; ей хотелось следить за ходом его рассуждений, и в то же время она пыталась вспомнить, в чем заключалась особенность поразивших ее мыслей и наблюдений любимых писателей. Она вспоминала, но тщетно, слушала лектора, однако ничего не понимала, и ее охватила жалость к самой себе, глупой, никчемной и всеми презираемой. Покуда она тихо сидела, стискивая зубы, чтобы подавить постыдные, беспричинные, душившие ее слезы, Пуркине, рассказывая, окидывал зал своим проницательным взором; Гану бросало то в жар, то в холод, когда его глаза задерживались на ее лице. «Ого, это новенькая», — отметил он, внимательно разглядывая девушку.

«Он меня увидел, он меня заметил», — подумала Гана, и в тот же миг ей пришло в голову то, что она тщетно старалась припомнить: «Особенно мне нравилось, когда автор по-новому и неожиданно освещал знакомые вещи, так сказать, лежавшие на поверхности, например: мы руководствуемся общественным мнением не потому, что оно разумнее, чем наше, а просто потому, что оно имеет больше силы. Или: из всех ран трудней всего заживают нанесенные взглядом или языком». И Гана сразу почувствовала огромное облегчение, словно ее неожиданно отпустила нестерпимая головная боль.

— Следовательно, — точно сквозь туман донесся до нее голос лектора, — своей несовершенной человеческой речью мы можем определить, что такое сознание.

Пуркине, в застегнутом длинном черном сюртуке с бархатным воротником и такими же манжетами, стоял выпрямившись и говорил свободно, легко, без конспекта. «Я не могу уловить смысла твоей речи, — думала Гана, — однако понимаю, что ты говоришь не о том, что незамужняя девушка бесполезнее жабы или крысы, и не о том, что она свободное, независимое существо, одним словом, не утверждаешь той лжи и мерзости, которых я вдоволь наслушалась на своем веку, ах, спасибо тебе за это!» Она посмотрела на Бетушу, сидевшую справа, сосредоточенно наморщив лоб, и тут же встретила взгляд тетеньки Индржиши, которая торжествующе, смотрела на нее в лорнет и слегка кивала головой, словно хотела сказать: «Этот пир души устроила тебе я, тетя Индржиша, меня должна ты благодарить за возможность слушать лекцию нашего великого Пуркине». Гану передернуло от антипатии и раздражения, и она поспешно перевела взор на старого лектора, стройная, прямая черная фигура которого резко выделялась на фоне блестящей, белой изразцовой печи. — Дух непостижимой силы, — говорил он, — обитает в теле, которое является для него как средством познания внешнего мира, так и орудием материального воздействия на него. Посредством нашего высокоорганизованного тела, если можно так выразиться, мы воспринимаем противоположности, заключающиеся во всех жизненных явлениях нашего мира, противоположности между материальными и духовными явлениями, иначе говоря: между методами сознательными и бессознательными. Только в нем, то есть в высокоорганизованном теле, все возможности и все стадии сознания — от первой, наивысшей стадии восприятия, восприятия разумного, свойственного роду человеческому, — через его среднюю стадию, характерную для высшего вида животных, обладающих некоторым подобием разума, называемым чутьем, влечением или инстинктом, к темному восприятию самого низшего вида животных, стоящих почти на одной ступени с растениями. В растительном царстве способность восприятия как бы заворожена, растения не способны произвольно двигаться и чувствовать, и все же нечто таинственное и глубоко разумное руководит развитием их тончайших клеток, волокон, капилляров и пленок, удивительная фантазия, тончайшее чувство красоты проявляются при создании их форм и окраски.