Изменить стиль страницы

— Не бойся, он сам меня позабудет, а я стану пани Йозековой! — смеялась Гана. — Голову даю на отсечение, этим все и кончится. Ах, папенька, ну и отличился ты сегодня, ну и любовалась я тобой! Мужчины — повелители мира, а мы их служанки! «Я сказал — и это закон, я сказал, что пряхам должны сниться благонравные сны, — и они будут им сниться»; и будут мне сниться церковные службы, воскресные прогулки и штопка носков или как папенька читает нам «Eine Ohrfeige zur rechten Zeit», все очень благонравное — потому что он так сказал! Он сказал! Ах, как я его ненавижу! Ненавижу! Как бы я радовалась, если бы он умер!

Бетуша села в постели. Пусть Гана немедленно замолчит, не то…

— Ненавижу! — истерическим полушепотом восклицала Гана. Чувства протеста, унижения, ненависти, угнетавшие ее весь день, как бы перебродили и искали выхода. — Ненавижу его, ненавижу маменьку и тебя ненавижу за то, что ты такая послушная, такая серьезная. Да, да! Косоглазая, некрасивая и глупая, коротышка, и нет в тебе ничего, а все-таки нашла себе жениха по вкусу!

Гана видела, как при этих словах сестра выпрямилась и замерла на постели; она представила, в каком ужасе вперила Бетуша в темноту раскосые глаза, как дрожат ее губы от боли и изумления. «Этого Бетуша мне никогда не простит, — подумала Гана, — я смертельно обидела единственного человека, с кем мы более или менее понимаем друг друга, с кем я могу отвести душу». И тем не менее ей хотелось еще сильнее оскорбить сестру.

Добрая, благовоспитанная курочка! Хорошо, что ты такая, и посмотрите, как ей за это воздается! Все это гадко, гадко! A propos[14] я тебя еще не поздравила! Что ж, поздравляю — и ты меня поздравь с паном Йозеком! Пожалуйста, пан председатель, конечно, пан надворный советник, с вашего позволения, я родом из Рыхнова на Кнежне, пан председатель! И вот этот будет моим мужем, я нарожаю ему детей, и он станет их воспитывать по своему образу и подобию! Вот это будет супружество! Но нет, не будет, не будет, я этого не допущу, лучше из окна выброшусь. Хватит, пожила, я никого не просила давать мне жизнь, и никто не имеет права навязывать мне свою волю.

— Гана, думай о боге и молись, он поможет тебе, — шептала Бетуша, дрожа всем телом.

В ответ Гана уткнулась в подушку, словно сама испугалась своих слов, хотела заглушить их и в ярости прошептала, что ей нет дела до бога, а ему — до нее. Это он создал мужчин и женщин, это он все так гадко устроил. Бога нет, или он очень плохой, как Бетуше угодно. О чем она, Гана, может его просить? Ведь это он все на свете устроил так, а не иначе! Он наделил человека слезами, чтобы тот мог оплакивать себя! Все мы его чада — пан Йозек его чадо, Бетуша, папенька, каждый — его чадо. Но Гана не хочет, не хочет, не хочет быть вместе с этими противными чадами, ей все отвратительно, она вообще не хочет жить, хочет умереть.

Бетуша уже вскочила с постели и, разыскивая во тьме халатик, шепотом прерывала Ганины богохульства — она, мол, здесь больше не останется, не будет слушать всякие страшные слова, если Гана завтра же не покается, не пойдет на исповедь и к святому причастию, она, Бетуша, до самой смерти с ней словечком не обмолвится. Но когда она увидела, как мечется на белой подушке темная голова сестры, ее охватила жалость, она забыла о халатике, всхлипывая, прилегла возле Ганы и обняла ее за плечи.

— Я знаю, знаю! — шептала Бетуша на ухо Гане, не отдавая себе отчета, что она знает. — Плачь, Гана, прошу тебя, плачь, и я поплачу с тобой! Думай о Тонграце, он помнит тебя! Вот сейчас он пишет тебе письмо, но ему некуда его отправить.

— Некуда, правда, некуда, — поддакнула Гана и заплакала. — А я его так люблю.

— Он легкомысленный, он фанфарон, и это хорошо, — сказала Бетуша, желая угодить сестре.

И угодила.

— Да, да, — шептала Гана. — Он легкомысленный и потому позабудет меня, а я его — никогда. Зато я познала счастье. Ты знаешь, как долго длилось мое счастье?

— Знаю, ты мне говорила, — сказала Бетуша. — Пять минут!

— Где там пять минут! — возразила Гана. — Самое большое, минуту, только ту первую минуту, пока он объяснялся мне в любви и когда я призналась, как люблю его, а он рассказал, что мать дала ему талисман и поэтому на войне с ним ничего не случится. Но тут же стал говорить, что его отец против нашей женитьбы, что нам надо ждать три года, — и это уже было совсем не то. Зачем он завел об этом разговор! Целых пять минут мы могли бы прощаться и говорить о любви, только о любви, целых пять минут могли быть счастливы и на всю жизнь сохранить прекрасное воспоминание. Ведь я не верю, не верю его трем годам! Даже если я выдержу и устою перед папенькой и Йозеком, он-то — выдержит ли, как ты думаешь? Вот что меня терзает. Но одна минута искупила все. Такое не повторяется, понимаешь? И если бы Тонграц еще тысячу раз сказал, что любит меня, это никогда не сравнится с первым признанием. Но почему счастье длилось только минуту?

— Я все-таки завидую тебе, — созналась Бетуша. — У меня и этой минуты не было. Мезуна мне в любви не объяснялся. Он прямо пошел к нашим, отдайте, мол, мне вашу дочь, затем поговорил о денежном залоге, который должен внести, и все так по-деловому, что даже неприятно.

Долго еще шептались Бетуша с Ганой, пока не уснули рядышком на подушке, мокрой от слез.

12

В течение последующей недели у Вахов о пане Йозеке не упоминали. Всех в первую очередь интересовала война. В пятницу, 22 июня, пруссаки двинули через чешские пограничные горы, и хотя доктор Ваха, как нам известно, все сразу вычитал между строк императорского манифеста и заранее знал исход войны, он с горячим интересом внимал первым слухам о наших победах и комментировал их авторитетно, многословно, с энтузиазмом подлинного австрийского патриота.

— Подите сюда, пряхи, да поживей, поживей, авось и вы что-нибудь узнаете о стратегической ситуации, — ежедневно говорил он Гане и Бетуше, раскладывая на обеденном столе большую карту Чехии; и дочери, к удивлению, весьма охотно откликались на его зов, ибо обе страстно желали скорейшего окончания войны. Не только Бетуша радовалась намеченной свадьбе, но и Гана надеялась, что с наступлением мира ей представится возможность увидеться с Тонграцем.

Об Йозеке, как мы сказали, в течение недели не упоминалось, но в воскресенье, 24 июня, он снова появился у Вахов точно в двенадцать часов и на этот раз был гораздо смелее и разговорчивее. Он позволил себе расхаживать по комнате, расхваливать обстановку и при этом держал руки в карманах. Видимо, прикидывает, что возьмет в приданое и что когда-нибудь после родителей перейдет ему в наследство, — так, по крайней мере, казалось враждебно настроенной к молодому чиновнику Гане. Он с похвалой отозвался о картине, висевшей над диваном, — вышитой крестом панораме Градчан.

— Восхитительная работа, — сказал он. — С тонким художественным вкусом.

Пустая клетка канарейки из разноцветных стеклянных палочек ему тоже очень понравилась.

— Жаль, что нет в ней обитателя, — пошутил пан Йозек.

— Я готов ее вам отдать, пан Йозек, а вы уж для нее какого-нибудь обитателя подыщите, ха-ха-ха, — подхватил папенька.

После этого пан Йозек зачастил к Вахам, пообвык и освоился. Он даже осмелился заговорить с Ганой.

— Сегодня барышня Вахова выглядит, как утренняя звезда, — сказал он ей однажды.

Это было галантно, но не соответствовало действительности — последнее время Гана чувствовала себя плохо, у нее пропал аппетит, ночью ее мучили кошмары, лицо осунулось и посерело, щеки ввалились, под глазами появились черные круги.

Перед тем как сесть за стол, пан Йозек обратился к Гане с такой речью:

— Градец Кралове, в котором многоуважаемая барышня Гана изволила провести большую часть своей жизни, город экстраординарный, исключительно богатый, но и у Хрудима есть свои преимущества, согласна ли со мной барышня? Здешние конные базары общепризнанны, известны по всему краю, а как только откроется церковь Успения пресвятой богородицы, барышня сможет убедиться, что по отделке она никакой другой не уступит. А видела ли барышня, как красивы наши окрестности? Речка Хрудимка, которая здесь протекает, хотя и небольшая, но прогулки вдоль нее прелестны и ни с чем не сравнимы.

вернуться

14

Кстати (франц.).