— Как же хотите иначе, — я ведь постоянно имею дело с покойниками.
— Э, какой неприличный разговор! — воскликнула Адольфина. — Неужели мы не можем найти другого предмета. У меня и есть материал, да боюсь им воспользоваться.
Она взглянула на Мечислава и покраснела, — так взор его показался ей новым и странно выразительным. Она смутилась немного. Мечислав опустил глаза.
— Во всяком случае, надобно решиться, — сказала Адольфина, ободряясь. — Люси мне сказывала, что едет с вами в В… Признаюсь, я предчувствовала для себя это несчастье, которое лишает меня лучшей подруги; но я охотно принесла бы эту жертву, если б не боялась за ваше молодое хозяйство. Насколько знаю Люсю, я уверена, что она утонет в книжках, увязнет в фортепиано, вы же будете сидеть над своими мертвецами… а обед и ужин?
— А зачем же бесценная Орховская? — прервала Люся. — Ведь она едет с нами.
— Правда, но для того, чтоб вы за нею ухаживали, — прибавила Адольфина с улыбкою. — Ей ведь уже за семьдесят.
— О, мы устроимся! — воскликнула Люся.
— Трудно, господа. У меня есть гораздо лучший замысел. Люся должна отсюда выехать, потому что ей здесь трудно ужиться, но выехать к нам.
— Это невозможно! — воскликнул Мечислав.
— Почему?
— Потому что мы должны заранее научиться помогать сами себе и жить собственным трудом. Доброта ваша избаловала бы нас, а мы на это не имеем права.
— Говорите правду, — молвила тихо Адольфина. — Я полагаю, что и пан Мартиньян был бы слишком близко.
Мечислав молчал.
— А я так все уж было хорошо уладила.
— Увы! — сказал Мечислав. — Жизнь предъявляет свои тяжелые требования, от которых не следует уклоняться, ибо она впоследствии мстит за это.
— Потому что вы старик, — грустно заметила Адольфина.
— Должен им быть, как покровитель Людвики и свой собственный, ибо кому-нибудь из нас необходимо быть старым.
— Так и перестанем говорить об этом, а впоследствии, может быть, все переменится.
— Но неизвестно когда, — отвечал Мечислав. — Прибавлю еще два слова. Ваше семейство, сделало нам столько, вы нам дали такие доказательства дружбы и расположения, что, верьте, никогда в сердцах наших не изгладится к вам признательность.
Прекраснейшая Адольфина, забывшись на минуту, схватила с детской наивностью руку Мечислава.
— Мы не заслужили никакой благодарности, — сказала она, — но любим вас искренно и просим не забывать нас. Дружба ваша нам всегда была, есть и будет драгоценна.
Мечислав с чувством поцеловал протянутую руку, и оба задрожали, словно проникнутые каким-то волнением, которое должно было начать новую эпоху в их жизни. Люся, бывшая свидетельницей этой сцены, словно принимала в ней участие. Она поняла чувство брата и Адольфины и покраснела. Все замолчали и как-то невольно поворотили к дому. А навстречу уже шел посланный за ними просить к чаю гувернер Мартиньяна.
Посольство это было тем приятнее гувернеру, что он пылал тайною страстью к хорошенькой Адольфине и писал по этому поводу самые чудовищные в мире стихотворения.
Добряк Пачосский был, действительно, особенным типом гувернера и по выходе из университета, почувствовав призвание к этому поприщу, вводил уже в свет третьего наследника больших имений. Ему было лет за сорок, но скромная, правильная жизнь и здоровое сложение не позволяли ему состариться. Он казался молодым, а сердце сохранил студенческое, открытое, горячее. Он писал стихи с математической точностью, подбирая строфу к строфе. Пачосский держал себя, как подобает педагогу, серьезно, прилично, но когда облекался в грациозность, с которой выступал, в особенности, перед панной Адольфиной, то становился положительно смешным.
Он говорил цветисто и изысканно. Вдохновленный уже издали образом своей музы, Пачосский принял свой торжественный, принужденный, заимствованный вид. На бледных губах его играла величественная улыбка; он двигался как механическая кукла. Молодежь, смотря на него, не могла не развеселиться.
— Меня послали просить вас к чаю, — сказал он, кланяясь. — С жадностью принял я на себя это милое поручение, которое сближает меня хоть на минуту с желанным обществом.
Он остановился, посмотрел на Адольфину и прибавил:
— Вы явились к нам сегодня на горизонт, как вечерняя звезда, тотчас все сделалось светлее и веселее.
— Ошибаетесь, пан Пачосский. Это явление представляет скорее пан Мечислав. Меня видите вы слишком часто, и я не приношу ни веселья, ни грусти, — отвечала Адольфина.
— Без сомнения, без сомнения, мы ему очень рады, но вечерняя Венера…
— Вы язычник, — сказала она.
— Да, не скрываю, что почитаю, божества в людском образе, к которым причисляю пани Адольфину.
— Вы взялись за поручение, — прервала последняя, — а главное упустили из виду. Ваш ученик остался без ментора и, стоя один на балконе, может подвергнуться какой-нибудь опасности. Ведь этот бедный мальчик постоянно нуждается, чтоб кто-нибудь водил его на пояске.
— Скорее на помочах, — поправил невольно Пачосский. — Он двадцатилетний юноша, и моя должность при нем ограничивается обязанностью друга. Он почти свободен.
— Нельзя быть почти свободным. Свободным можно быть только вполне.
— Замечание, не лишенное оснований, — заметил педагог, — но я остаюсь при своем мнении. Освобождение существует, но только надзор удерживает его от взрывов.
Так они дошли до балкона, где чай уже ожидал Люсю, которая поспешно занялась хозяйством при помощи Адольфины.
Пани Бабинская сидела, сложив нога на ногу, что служило самым худшим признаком.
Благодаря посещению соседей и приезду Мечислава, пани Бабинская не делала никакого выговора Люсе; день этот прошел спокойно; Буржимы уехали поздно. Бедная девушка долго в своей комнатке ожидала прибытия тетки, но буря миновала. В следующие дни Люся постоянно была с братом, ходила с ним к родителям Адольфины, и хотя тетке и очень хотелось поругаться, однако она не смела напасть на племянницу. Между тем Мечислав твердо решил увезти сестру и не расставаться с нею. Весть эта как-то стороною дошла к пани Бабинской, но та сперва и верить не хотела, Мечислав же откладывал объяснение до минуты отъезда. Несмотря на то что он не считал нужным сообщать об этом Мартиньяну, последний также узнал о его замысле. Известие это поразило юношу, он искал средство помешать отъезду Люси и не находил. Бедный молодой человек не знал, что делать. В отчаянии он решился открыться своему гувернеру Пачосскому.
Добряк бакалавр Пачосский сидел за обычным своим занятием, сочиняя бессмертную поэму "Владиславиаду", когда Мартиньян внезапно вошел к нему в комнату. Время и неожиданный приход были так необычайны, что Пачосский вскочил в испуге. На лице его отражались удивление и боязнь.
— Что с вами, пан Мартиньян?
— Ничего, — отвечал юноша, подавая руку и садясь на диванчике. — Послушайте, добрый друг, ибо я считаю вас единственным лучшим другом.
Пачосский схватил его за обе руки и сказал:
— Вы можете рассчитывать на мою полнейшую преданность. Говорите откровенно.
— Только не смейтесь надо мной.
— Вы знаете, что я никогда но смеюсь не только над чувствами и мыслями, которые уважаю, но не смеюсь и над заблуждениями человеческими.
— Пан Пачосский! Я несчастлив… я влюблен.
Гувернер заложил руки и даже вскочил с беспокойством.
— Что вы говорите! — воскликнул он. — Вам нет еще двадцати лет, а вы уже влюбились! Боже мой! Да что же скажет пани, ваша достойная матушка?
— Маме все известно.
Пачосский раскрыл рот от удивления.
Он был растроган признанием и едва не сознался, что сам влюблен напрасно и без надежды.
— Вот вы и попали в западню, пан Мартиньян, — сказал он серьезно. — А известно вам, что такое любовь? Знаете ли, что любовь, о которой говорит Гораций…
— Какое мне дело до Горация! — прервал Мартиньян. — Скажите, что мне делать?
— Remedia amoris [3] различны, весьма различны, — ответил, подумав, Пачосский, — но, кажется, самое лучшее — разлука.
3
Лекарство от любви.