Изменить стиль страницы

— Позвольте спросить, если это не будет нескромностью, — молвил доктор, — у вас есть семейство?

— Немного уже из него осталось, — отвечал Шурма. — Семейство мое было бедное; я сын ремесленника и выбился собственными силами.

— Значит, вы помогаете своим?

Вопрос этот, по-видимому, удивил архитектора.

— Нет, — сказал он, — они не требуют моей помощи. Родные мои бедняки, но привыкли к своему положению, а если и желают чего-нибудь, то единственно, чтоб из меня вышел порядочный человек.

— Мне кажется, что вы имеете полное право на это название, — заметил доктор.

— Нет! — воскликнул энергично молодой человек. — Нет! Тем, из низшего кто вышел состояния, тем необходимее стремиться как можно выше. Чувствую в себе к этому силы, но мне недостает средств. Эта работа может мне именно их доставить. Поеду в Париж, в Лондон, буду учиться, работать и прославлюсь каким-нибудь открытием.

Милиус посмотрел на него с удивлением.

— Так вам необходимо только это? — спросил он.

— Только это, — отвечал Шурма горячо, — и ничего больше! Пожертвую всем, но покажу свету, что сын бедного ремесленника сумеет достигнуть туда, куда не добраться подгнившей аристократии и по золотым лестницам. Если б и не было у меня таланта, я создам его трудом.

Милиус вздохнул.

— Очень хороший план, прекраснейший план, — сказал он, — но, милейший мой, есть в мире вещи лучше — это скромная, трудолюбивая жизнь в собственном гнездышке.

Шурма с удивлением посмотрел на доктора.

— Идилия, — сказал он. — Но век наш — не век идилий и элегий, доктор, но эпоса и драмы. Но только эпос куется из железа, драма пышет паром, а в этой войне валятся тысячи жертв с голоду, взорванных вместе с паровиками, раздавленных на рельсах. Но готовятся великие дела новому миру, для которого мы (Шурма ударил себя в грудь) воюем и работаем.

— А, — сказал Милиус, — понимаю, только не вижу, где счастье.

— В осуществлении великой идеи.

— А жизнь? Семейство, сердце?

— Жизнь, семейство, сердце, — сказал Шурма, опустив глаза, — идут на жертву.

— Не знаю еще, как назвать это — геройством, которому следует рукоплескать, или эгоизмом в новой форме. Но так как мы говорим об этом, то позвольте мне позаботиться предположениями. Ну, например, кто-нибудь подобно вам влюблен и любит.

Архитектор нахмурился.

— Вы входите уже в физиологию, милейший доктор.

— Дело сердца.

— А не темперамента? — воскликнул Шурма.

— Как! Вы веруте в сердце?

Шурма вздрогнул и тихо прибавил:

— Должен отказаться от него; все для идеи.

— И чужое сердце, и чужое счастье…

— Счастье, — прервал насмешливо архитектор, — что такое счастье? Минута!.. А идея бессмертна!

— Да, пока другая не разрушит ее.

— Развалины будут бессмертны, потому что послужат основанием для новой.

Оба умолкли. Доктор сделался печальнее.

— Позабавимся еще предположениями, — сказал он, наконец. — А если бы нашлась женщина богатая и независимая!

— Что это сегодня, доктор, вас так занимают женщины? Богатая женщина несчастье и болезнь для человека, служащего делу и идее, потому что она отвлекает, ослабляет его, привязывает к себе, в то время как он должен жить для… идеи.

— Вы снова воюете за идею.

— Женщины, любовь, счастье — все это для птичек, которые выстилают гнезда пухом. У орлов нет гнезд, а орлицы одиноко на скале кормят птенцов. Пусть люди прошедшего наслаждаются счастьем, а нам — сеятелям будущего — это не пристало.

— Кто же вы?

— Если не знаете нашего имени, спросите у эха века, оно вам скажет.

Милиус встал с дивана; он не только не разделял мнения Шурмы, а, казалось, оно произвело на него неприятное впечатление ошибочного расчета.

— Однако возвратимся к делу, — сказал архитектор. — Что же наше условие?

— Условие наше! — молвил смущенный доктор. — Видите ли, оно зависит еще и от тех, с кем вместе предпринимаем дело. Я тотчас же напишу к ним и немедленно дам вам знать.

Тон и самый разговор о деле изменились до такой степени, что Шурма не мог этого не почувствовать, но не мог понять причины, повлекшей эту перемену. Он не мог приписать ее убеждениям доктора, которые были ему известны, и не знал, что так охладило его.

— По крайней мере, — сказал он, — дайте мне слово, что работа, если дело сладится, не уйдет от меня и не будет отдана другому.

— О, даю вам охотно слово, — отвечал доктор, — и ручаюсь, что употреблю все старания услужить такому достойному человеку.

И попрощавшись, Милиус грустно вышел на улицу.

IX

Проведя несколько дней в городе довольно однообразно, Валек вдруг исчез в одно прекрасное утро.

Девочка из хаты вблизи мельниц, которая знала его по виду, заметила, что он вышел за город. Действительно, он прокрался пешком, нанял в корчме крестьянскую повозку и, подъехав к Божьей Вольке, отпустил извозчика, ибо самолюбие будущего великого человека не дозволяло ему подъехать на простой телеге к дому, всегда наполненному гостями, и он хотел показать, что как бы явился пешком из поэтического каприза.

По особенному случаю, на этот раз он не застал у пана Богус-лава почти никого из гостей и мало слуг, потому что главный корпус этой армии отправился на несколько дней на охоту. Богунь остался один и трудился, как ему казалось, над своей поэмой "Нерон".

Несчастная эта была поэма, которую всегда кто-нибудь прерывал в минуты вдохновения; разумеется, вдохновение потом не возвращалось, и оставалась лишь белая бумага, которой профаны раскуривали трубки. На этот раз Богунь написал стихов двадцать, обещая себе прибрать рифмы впоследствии. Его измучила работа, уединение начало уже томить, и он с большой радостью приветствовал товарища по музе.

— Знаешь ли, — сказал он, — у меня гостит барон. Он сохраняет инкогнито, самое строжайшее инкогнито, и, кажется, хотел посылать за тобой. Ночью приедет сюда кто-то для совета. Хорошо, что ты явился сам по предчувствию. Барон наверху, никуда не выходит, и ты можешь с ним побеседовать.

Валек поспешил наверх. Барон удивился, но встретил его с радостью:

— А я именно хотел посылать за вами, — сказал он.

— Разве есть что-нибудь новое? — спросил Лузинский.

— Не знаю. Мамерт придет сюда пешком в сумерки; по-видимому, должно быть что-то важное.

— Нехорошее? — спросил Валек.

— Очень может быть, что и нехорошее, не знаю подробностей. Известно лишь, что кто-то, какое-то непонятное таинственное влияние мешает нам. Словно в Туров дошли какие-то слухи, возбудили там волнение, потому что Клаудзинский испуган.

— Но кто же? В чем дело?

— Не знаю.

— Но уверены ли вы в Мамерте?

Барон покачал головой.

— Кажется, должны бы верить ему.

— Не лучше ли было увидеться с паннами и узнать кое-что от них самих?

— Конечно, — воскликнул барон, — но каким образом? Сохрани Бог, подсмотрит кто-нибудь, и тогда все дело пропало.

— Я пойду посоветуюсь с хозяином.

Валек быстро сбежал вниз: нетерпение достигнуть поскорее цели придавало ему отваги, которой он обыкновенно не отличался.

— Послушай, Богунь, — сказал он хозяину, — ведь ты бываешь у родных в Турове?

— Очень редко.

— Нет ли у тебя благовидного предлога съездить туда на минуту?

— Можно поискать. В чем дело?

— В том, чтоб мне можно было каким-нибудь способом переговорить с графиней Изой.

Богунь покрутил усы.

— Предположим, что я туда поеду, — сказал он, — но вопрос — допустят ли меня к Изе и улучу ли я минуту шепнуть ей несколько слов? Но где же ты думаешь увидеться с нею?

— Это уже положительно легко: переоденусь крестьянином и подойду к беседке; ведь графиням никто не запрещает там сидеть.

— Но если поймают Люис или дю Валь, будет худо! — воскликнул Богунь.

Валек немного смутился.

— Что же делать? — сказал он.

— Подожди, я поеду верхом к Люису, может быть, мне удастся.