— Может быть, — отвечал со вздохом Милиус. — Но ведь вы в других лишь выражениях высказываете то самое, в чем этот молокосос упрекал меня.
— Не огорчайтесь, однако ж, всем этим, — заметил гость, — да и нечего говорить, ибо вы только будете раздражаться. Конечно, воспитанник ваш не уедет из города, — прибавил Вальтер.
— Не знаю, что он с собою сделает, но я уверен, что он не способен к более смелым предприятиям и нелегко ему будет собраться на какой-нибудь решительный шаг. Полагаю, что он будет все собираться и не уедет, наделает тысячу проектов и ни одного не исполнит. Впрочем, он совершенно свободен.
Милиус вздохнул.
— Ему открыт свет, — продолжал он, — молодой человек скоро позабудет старика… но я ведь останусь один.
— Я тоже один, — прервал Вальтер, подавая руку, — и предлагаю вам свою дружбу.
— И я принимаю ее с суеверной благодарностью, потому что она падает ко мне точно с неба, в минуту, когда я потерял своего воспитанника.
— А я вот на первых же порах имею к вам просьбу, — сказал Вальтер после некоторого молчания. — В городе говорят, что здешний аптекарь намеревается продать свою аптеку.
— Знаю; дети водят его за нос: им захотелось переехать в деревню.
— Я покупщик, — сказал Вальтер. — Вы правы, сказав, что надобно чем-нибудь заняться: у меня есть диплом фармацевта, и я сделаюсь аптекарем.
— Вы? — с удивлением спросил Милиус. — И вы купили бы аптеку?
— Почему же нет. Даю вам полномочие условиться с паном Скальским.
Милиус задумался.
— Хорошо, — отвечал он, — но все это сделалось так быстро, что я не могу опомниться. Что же будет с Валеком?
— А мы не станем спускать его с глаз, — молвил Вальтер. — Перестаньте пока думать об этом, а уладьте мое дело с аптекарем, — это вас рассеет. Надевайте шапку и идите в аптеку. Это будет вам полезно, а дома сидеть вам не приходится. Вечером ожидаю вас у себя.
Несмотря на видимое равнодушие, Вальтер говорил с таким искренним чувством, в словах его было нечто столь повелительное, что Милиус послушался, сознавая себя побежденным, надел шапку, и оба собеседника молча вышли на улицу.
VII
Праздная толпа небольшого городка отличается в особенности сочинением огромных сплетен из ничего. Если б кто-нибудь задал себе труд проследить с утра ход и развитие какого-нибудь ничтожного известия, тот удивился бы — какие громадные размеры приняло оно при заходе солнца.
На порогах стоят не имеющие занятий домовладельцы, в рынке встречаются зевающие кумушки.
— Ну, что слышно? — начинается обыкновенно разговор.
— А что слышно? — Ничего, все по-старому; пономарь только рассказывал, что видел, как из дома доктора выходил воспитанник с узелками, должно быть, выезжает…
— Конечно, выезжает, — вмешивается третий голос, — он должен выехать, потому что благодетель прогнал его с глаз долой…
— Слышали? — повторяют дальше. — Доктор Милиус выгоняет из дома бедного сироту Валека Лузинского.
— Может ли это быть? Он воспитал его с детства, так любил и лелеял.
— Должно быть, провинился, и старик выгнал его почти в одной рубашке.
— Не верится.
— Пономарь встретил его с узлами, и бедняк даже, кажется, жаловался ему, что не знает куда деваться.
— Ах, Боже мой! Конечно, должна быть причина.
— Конечно, должна… Однако и разно рассказывают. Одни говорят, что старику на старости захотелось жениться. Валек не советовал, и невеста начала домогаться, чтоб старик удалил его.
— Какая невеста?
— Неизвестно, ибо это тайна; но что женится — нет ни малейшего сомнения.
— Вот как расходился старичина!
Известное дело — седина в бороду, бес в ребро.
— А малый казался таким смирным.
Далее сплетня украшалась уже комментариями.
— Говорят, — шептал пан Павел пану Антону, — что молокосос поднял руку на своего благодетеля и чуть ли не из-за бабы… Ох, уж эти бабы!..
— Я слышал, что он добрался до шкатулки.
— Доктор, который никогда не сердится, пришел, как мне говорили, в такую ярость, что голос его был слышен сажен за пятьдесят у булочника; потом он приказал отсчитать воспитаннику двадцать пять лозанов и вытурить вон.
— Вот штука! Что же теперь будет с бедняжкой?
— Но я на стороне доктора: уж если он рассердился до такой степени, то не без причины.
— Но ведь жаль молодого человека — пропадет.
— Говорят, поступает в военную службу.
— А мне говорили, что его приглашают бернардинцы, но ему не по вкусу монашеская ряса.
На другой день молва разрослась и приняла такие чудовищные размеры, что самый опытный наблюдатель не мог доискаться ее источника. Но факт все-таки был налицо: что Милиус, по прошествии двадцати лет, разошелся с воспитанником.
Лузинский, никогда не ожидавший, чтоб снисходительный благодетель дошел с ним до такой крайности, выбрался из дома, который привык считать собственным, не зная, что делать с собою. До последней минуты он ожидал, что старик кликнет его, помирится и велит остаться. Но когда не сбылась эта надежда, он принужден был собрать свои вещи, вручить их носильщику, и как не привык думать о себе, то и вышел совершенно без цели. Теперь надобно было позаботиться о приискании приюта, чтоб не слишком обратить на себя внимание. Ему пришло на мысль отправиться в гостиницу при почтовой станции, в которой иногда ночевали запоздавшие проезжие.
Но и здесь человеку, известному в городе, необходимо было объяснить и причину прихода, и причину пребывания, что необходимо повело бы к разным догадкам, сплетням и расспросам.
А этого-то именно и хотел избежать Валек. Он не чувствовал* себя виноватым, но и не хотел, сваливая вину на доктора, еще больше раздражать последнего. v
Почти уже на полдороге к гостинице Валек раздумал и решил отправиться к своему приятелю архитектору Шурме, у которого, как ему казалось, мог пробыть дня два, пока придумает что-нибудь решительное. Он в то время еще положительно не знал, что предпринять с собою. Во всяком случае он полагал, что свет с распростертыми объятиями должен был принять такого, как он, гения, где бы Валек ни показался.
"Я не могу погибнуть, — думал он, — и обойдусь без старого брюзги. Увидим, кто более пожалеет: он ли о том, что потерял меня, я ли о том, что от него избавился?"
Дело было под вечер; он надеялся застать приятеля дома и поспешил к домику, половину которого занимал архитектор.
Именно в то самое время Шурма отдыхал после трудов; он, раздевшись, курил сигару в своей холостой, но весьма чисто и удобно убранной квартире.
Когда на пороге показался пасмурный, но гордый и с узелками Валек, Шурма почти остолбенел: он был не в состоянии понять, что могло заставить Лузинского решиться на путешествие.
— Что это значит? — сказал он. — Ты собираешься в дорогу и так неожиданно? Куда?
— Подожди, сейчас расскажу все, — отвечал Лузинский, — только отпущу мальчика.
И уложив свои узлы у двери, расплатился с носильщиком и бросился со вздохом на диван.
— Ну, говори же, что случилось? — спросил Шурма с любопытством.
— Ты спрашиваешь о том, чего я сам хорошенько не понимаю, — отвечал Лузинский. — В двух словах я дам тебе временный отчет: я поссорился крепко со своим стариком и он выгнал меня из дому.
— Доктор Милиус выгнал тебя? — спросил удивленный Шурма. — Быть не может!
— А между тем случилось.
— Значит, ты уж чересчур задел его за живое.
— Высказал только ему правду, а люди не любят правду.
— Ты высказал ему правду? — молвил, рассмеявшись, архитектор. — Ты? Значит, близко светопреставление. Расскажи мне, если можешь, толком, как это у вас дело дошло до этого.
— Развязка очень простая, которой я рано или поздно мог ожидать от этого холодного, бездушного человека, — отвечал Лузинский. — Старик воспитывал меня для развлечения, дал образование, но не устроил никакого приличного положения в свете. Страдая от этого, я начал его резко упрекать, а он отвечал насмешкой. Я принужден был наконец ему высказать, что живу у него не из милости, а имею известные права, что тот, кто воспитал меня, принял на себя и мою будущность, и мое счастье. Может быть, — прибавил Валек, — я выразился уж слишком резко; доктор принял это близко к сердцу, вскочил, бросил мне пачку денег и велел удалиться из дому. Вот и вся история.