Ещё соображая, Охотников вскочил и поспешно пошёл к двери, толком не зная, куда он идёт; меж тем весь зал, только что с шумом и шуршанием усевшийся, вновь поднялся — в оставленную императрицей ложу, словно бы принимая пост, быстро вошёл великий князь Константин Павлович — совершенно один; свита, получается, осталась где-то рядом, за портьерой. Шуршание юбок не могло заглушить прокатившегося по залу шепотка — великий князь Константин не любил театра, и появление его на «Федре» могло быть объяснено лишь каким-либо особым обстоятельством.
Константин остановился, хлопая перчатками по ладошке, оглядел кланяющуюся публику, оглядел Федру, тоже кланяющуюся — с разведёнными по сторонам руками, кивнул, округлое лицо его с рыжими и курчавыми, как у пинчера, бакенбардами облетела судорога. На фоне склонённых голов спина Охотникова выделялась чрезвычайно заметно: кавалергардский офицер покидал театр, в который сей миг явился любимый брат императора. И невольно все взгляды обратились вслед за взглядом Константина Павловича на Охотникова. А тот выскочил, не видя, не оборачиваясь, в коридор. Императрица, шелестя платьем, словно голубая река прибрежной волною, императрица быстро шла ему навстречу, протягивая для поцелуя руку в длинной, до локтя, белой лайковой перчатке. Свита остановилась; Охотников поцеловал протянутую руку.
— Ваше Императорское Величество…
— Список, — нервно и резко проговорила императрица, — вы принесли? — Она обратилась на «вы» к нему, потому что обычное императорское «ты», сказанное, словно бы любому дворянину, этому высокому черноволосому офицеру кавалергардского полка, прозвучало бы сейчас слишком интимно. Да, слишком интимно, хотя свита остановилась далеко, за несколько шагов, и, считалось, ничего не могла слышать. Сейчас нельзя было спросить: «Ты принёс»?
— Да, Ваше Императорское Величество. Список нижних чинов, имеющих получить наградные суммы от Вашего императорского величества, — громко произнёс Охотников, выдернул из-за сюртука и протянул папку, ещё, казалось, теплую от долгого пребывания у него за пазухой, на сердце. Внутреннее содержимое, тщательно упакованное и прикреплённое к последнему листу животным клеем, никак не могло выпасть, оно стало бы заметным, только если кому-либо вздумалось развязать тесемки, перекрещивающие папку, и отвернуть несколько первых листов, действительно содержащих список.
— Я лично посмотрю. — Елизавета, не глядя, передала папку статс-секретарю, который немедля положил её в портфель. — Лично. — Это уже относилось к статс-секретарю, который за её спиною коротко и резко склонил голову пред светлой императрициной укладкой на затылке и золотой с бриллиантами диадемой на ней и вновь на несколько шагов отступил; теперь статс-секретарь и не посмел бы, и не подумал бы сам развязывать тесёмки.
— Я хотел бы увидеть юную княжну, Ваше Величество, — еле слышно произнёс Охотников, словно бы, говоря по-русски, он делал произнесённое более тайным, нежели чем произнесённое по-французски.
— Quand a l'argent, venez le prendre le soir,[5] — так же резко и громко сказала императрица, и Охотников — единственный, кто видел сейчас чуть кривенькую, обладавшую тысячей смыслов её улыбку, — просиял. Сейчас императорское «являйся» — а не «являйтесь» — на людях прозвучало вполне к месту. Это был приказ.
Она скрылась в дверях, и каждый человек, каждый из полутора десятков человек, двинувшихся вслед за императрицей Елизаветой Алексеевной, поворачивал, проходя, голову, чтобы посмотреть на Алексея Охотникова — такой от него, даже и склонённого в поклоне, исходил сейчас свет.
Катя банковала, а карта не шла, не шла карта, чёрт побери! Он бы добавил сейчас вместо «чёрт побери» совсем другие слова, которым обучил Катю ещё несколько лет назад, когда граф Салтыков, старый осёл, хе-хе-хе-с, когда старый осёл, желая ослабления сиятельного Григорья Александрыча Потёмкина, впервые мальчишкою ввёл его в Катины покои. Смешно было бы думать, что таким, как он с Григорьем Александрычем, грозит какое-либо ослабление. Ослабление возможно, помимо смерти самой, лишь вследствие ослабления чресел, чего совершенно напрасно было бы ожидать завистникам. Так что он раз и навсегда обучил государыню русским словам. А после смерти Григорья Александрыча иных учителей Кате не находилось, да-с! Ну, разве что от случая к случаю, когда Катя каталась с кем-либо из офицеров в коляске, но он, Платон Зубов, всё равно оказывался лучше всех.
Особенно ему нравилось, как Катя произносила букву «п» — со своим голштинским акцентом, прошедшимся по матушке-России, — твёрдо, но и глухо, не «пи» произносила она, а «пы», «пы», чтобы потом звонко раскатиться на обычно непроизносимом ею «з» — «ззз!» — и окончить мягким «та!» вместо «да», полагающимся по артикулу. Катя любила в самую-то минуту любви спросить со своим выговором, не исчезнувшим более чем за сорок лет в России:
— Штто тты со мною ттелаешш?
И он, Зубов, отвечал коротким русским из трёх букв словом, что он сейчас делает с нею. А теперь не дает карту, ах, ты, Катя, пы-та! Та, та!
Рассеянно — будто бы так, — рассеянно он оглянулся по стенам, вдоль которых стояли шкапы, где за стёклами помещались Катины бриллианты, комната так и называлась — бриллиантовою. Взгляд уперся спервоначалу в красного дерева с золотом двери, ведущие в спальню, а далее в кабинет и туалетную комнату, и тут же он рефлекторно посмотрел, прищурясь, на другие двери — в комнату дежурных, где вместе с тремя другими кавалергардами стоял этот сучий полячишко, молодой князь Адам. Да-с, дай-то полякам волю — вместе со своею Ржечью Посполитой оттяпают пол-России, чтобы потом продать оставшуюся половину Англии! Поляки все за деньги удавятся. А ведь приходил к нему совсем недавно искать благоволения, как и все прочие! И, как и все прочие, терпеливо ждал его, князя Платона Зубова, утреннего выхода, и, как и все прочие, низко кланялся его жёлтому халату с кистями — наклонился полячишка-то, выставил зад, наклонился, словно хотел поцеловать свисающую с халата, как со штандарта пехотного полка, махровую кисть. Но поцеловал ручку, как положено. А нонеча стоит, глядит пред себя, будто бы у него не побывал на утреннем всегдашнем приеме. Холоп! Ужо тебе! Он, Зубов, не даст пропасть государству! Русской власти не даст пропасть!
Зубов словно бы рассеянно посмотрел на обе закрытые сейчас двери и только потом мазанул взглядом по кошачьей мордочке Лизки, сидящей вместе с великими князьями и Анютою, женой Константина, за соседним столиком, и — не выдержал, откровенно уперся в нее, в Лизку, глазами.
Под кружевной планкой на её декольте, там, где шли ещё две верхние нити голубого индийского жемчуга, быстро подымались и опадали грудки. Всегда она начинала волноваться под взглядами, в волнении же, как ни сдерживала себя, всегда начинала быстро и глубоко дышать. А грудки у неё торчали в разные стороны, как у козочки, — он видел в купальне, только что, недавно, двух недель не прошло, как он распорядился привести себя точно ко времени купания великих княгинь на берег пруда в Павловске. Секретарь подставил кресла, и он опустился в кресла столь поспешно, что конский волос под бархатной обивкою издал не привычное шуршание, а резкий вскрик. А Лизка прекрасно видела, что он сидит на противоположном берегу за боярышником и рододендронами, да и люди не могли не донести, что лично Платон Александрович Зубов прибыли наблюдать за купанием молодых жён Александра Павловича и Константина Павловича. Это его полное право, полное право, как у второго лица в Государстве Российском, — наблюдать за купанием будущей императрицы. Наследник не в счет, наследника Катя всё равно так ли, иначе ли, но обойдет, так что он, Зубов, сейчас точно Второе Лицо.
А грудки у Лизки торчали, значит, в разные стороны, а еле заметная — всё-таки далеко сидел — еле заметная светлая шерстка на бритом лобке поблескивала в солнечных лучах, как свежая золотая стерня. А попка-то, попка!
5
Являйся нынче вечером за деньгами (франц.).