Изменить стиль страницы

Вечером Соня смотрела на свет, проникающий к ней через щель. Слышала, как Зуевский сам зажигает спиртовку и наливает воду.

Она заплакала, разделась и легла. По спине пробегал холодок.

Жестоко-тихое мгновенье, когда свет в щели погас, было для Сони как резкий укол в сердце. После долгого молчания Зуевский закашлял.

«Не спит!!!»

Минуты придушенной тишины… Соня решительно сбрасывает одеяло, встает и, в чем есть, белая, берется за ручку двери и идет через темную спальню к постели Зуевского. Ее знобит. Сердце, которое она несет ему, плачет в груди от страха и раскаяния, как ребенок, который просит обиженную мать простить и помириться.

101

Когда был назначен день, в который пленным офицерам следовало отправляться на курсы прапорщиков, и поступили первые конкретные распоряжения о ликвидации лагеря, комендант полковник Гельберг выдал всем чешским добровольцам удостоверения на право свободного передвижения по городу.

Украсив себя красно-белыми кокардами, добровольцы хлынули на улицы, любуясь самими собой. Они завязывали дружбу с кем угодно, а более всего с мальчишками, не отстававшими от них ни на шаг, учили их чешскому «наздар», и вскоре все городские мальчишки здоровались друг с другом только так. Писари военных канцелярий похвалялись своим знакомством с добровольцами и были их постоянными, хотя и не всегда желанными спутниками. Русские солдаты козыряли им, как собственным командирам. Купцы в эти дни дома за ужином толковали только о чехах и рассыпались в восторженных любезностях, завидев красно-белые кокарды у себя в лавках. И всюду, где появлялись чешские офицеры, появлялись и барышни, смущая их своей смелостью. Барышни повадились прогуливаться до самого лагеря, чтобы издали, через линию часовых, смотреть на строевые занятия или слушать концерты чешской музыки, устраиваемые Штенцлом.

Томан, для которого свобода была делом привычным, несколько сник, оказавшись у цели. Ему страшно захотелось отдохнуть от кадетов и от всей этой предотъездной суетни. Весьма поспешно и даже небрежно передал он полномочия председателя организации чехословацких пленных другому, вспомнил о том, что обещал Галецкой съездить на дачу к Мартьяновым, и пристал к Соне с просьбой присоединиться к ним. Галецкая готова была отправиться немедленно, но Соня согласилась только после уговоров Зуевского, когда Томан уж чуть было не поверил, что она больна.

Дорогу будто натянули меж картофельными полями, скирдами и солнцем, а вдоль нее в серой пыли проплывали знакомые деревни; как колья на иссушенной пашне — серые избы с серыми заборами; доска, пожелтевшие объявления и лозунги революции; ребятишки, с криком бегущие за городской коляской. Новыми казались только широкие, беззаботно улыбающиеся лица; это из маленького окошка чуть не у самой земли на них поглядывал молодой солдат да две развеселые девицы. Томан с горечью показал на них.

— Смотрите, до чего беспечно летит Россия в пропасть!

— Ах, — весело ответила Галецкая. — Будьте, как он! У вас ведь тоже две дамы. Некоторое время не читайте газет и все поймете.

Их приезд застал дачников врасплох. Настя, столь неожиданно увидев Томана, так заробела, что убежала, и ее невозможно было заставить прислуживать гостям.

Позже госпожа Зуевская добродушно пожурила ее:

— Что, австрияка испугалась? Австрияки, моя милая, еще далеко от нас, а господин Томан теперь — русский воин!

Галецкая, женским чутьем угадав причину Настиного смущения, подсела к Томану, чтоб подразнить горничную.

— Смотри, Настя, какой у меня рыцарь! Форма у него, правда, пока еще австрийская, но он уже русский офицер. Герой! Может, целым русским полком будет командовать.

У Насти горело лицо, она отводила затуманенный взор.

Сразу после обеда Галецкая поспешила к реке. Все дамы вместе с детьми наспех собрались и кинулись вслед за ней, а Томану Галецкая кокетливо позволила «заняться своими делами».

Томан навестил вдову Дубиневич. Она жила по-старому: с дочерью-калекой, нянькой и сибирской кошкой; та же потертая мебель, люстра со стеклянными подвесками, портреты покойного генерала Дубиневича, царя Николая Второго, царицы и наследника. Томану пришлось пройти через переднюю, полную мух, а потом сидеть в комнате с закрытыми окнами, уставленными пыльными цветами. Под окнами по заросшему саду бродили куры. Вдова была еще несчастнее, чем прежде.

— Война нас разорила, а революция окончательно задушит, — жаловалась она. — И как только культурная Европа может на все это смотреть?

Томан попрощался, и она, вытерев заплаканные глаза, проводила его через жужжащий рой мух на крыльцо.

Томан мельком оглядел хозяйство — оно приходило в упадок. Немца Ганса здесь больше не было.

Он вышел со двора и, сделав большой круг, отправился к реке. За новым амбаром лежало большое поле под паром. Травы на лугу, окаймленном ольхами, тихо потрескивали, опаленные зноем. Далее, за лугом, смело и просто раскинулась равнина. Знакомая роща на подмытом речном берегу превратилась в непролазную чащу. Тяжелые кроны вековых деревьев не желали видеть человека. Солнце процеживалось сквозь листву, и теплый ветерок перемешивал солнечные пятна с высокой травой и цветами.

Заросшие тропки ползли по честной земле ко всем человеческим мечтам, даже к тем, о которых мы давно забыли.

Томан разделся, вброд перешел реку и двинулся по берегу — раздетый, неся одежду под мышкой. Встретил мужика с удочкой, и тот с доброй улыбкой сказал:

— Прогуливаетесь? Ну гуляйте, гуляйте… Пока молоды… — и шутливо, с соответствующими жестами, показал, где купаются женщины.

Заросли у реки перерезает целая сеть стежек, узеньких зеленых улочек, высоко накрытых синим небом. Стены этих улочек образуют кусты, да никогда не кошенная трава. На дне этого мирка стрекочут кузнечики. В прозрачном просторе между небом и землей звенит неуловимая страстная мелодия.

Из глубин спокойного мира доносятся крики детей Зуевских.

Томан вдруг замер, ошеломленный: так внезапно открылось ему знакомое, родное лицо этого мира. Даже сердце на миг остановилось, и дыхание. Посмотрел на себя, голого: разве он не гимназист, не дома, на каникулах!

— Да ведь это старый знакомый покос!

В каждом цветке, в каждой любопытной веточке ежевики, в каждом жуке встречает он старых знакомых. И это чудо он может потрогать руками! Затаив дыхание, вслушивается Томан в одиночество — такое знакомое одиночество укромных уголков в кустах, пахнущих легким девичьим платьем. Одиночество молчит. Оно с целомудренным наслаждением погрузилось в себя и невинной страстью вспенивает его разгоряченную кровь.

Томан, охваченный охотничьим инстинктом, стал продираться через прибрежные заросли.

Вода текла, молодая и сильная. Знакомые женские голоса зазвенели совсем близко, — тогда Томан лег в траву и осторожно пополз, отводя ветви, стелющиеся у самой земли. Он вспотел, и это ему было приятно.

Первой он увидел Настю. На другом, отлогом берегу, в высокой траве, она бродила обнаженная, с голыми детьми, — как наседка с цыплятами. С веселыми криками они все собирали цветы и ягоды. Трава и ветви ольхи гладили голые ноги, бедра и грудь девушки.

Чуть ниже по реке Томан высмотрел Галецкую с Соней. Галецкая лежала в траве навзничь, а Соня одна сидела поодаль. Их покрасневшие от солнца тела цвели среди темной зелени. Зуевская и жена Мартьянова, Елизавета Васильевна, плескались в реке. Вода во все стороны отбрасывала жаркие, сверкающие блики.

Прибежали дети с Настей, с визгом кинулись в воду к матери.

Томан прижался к земле бурно забившимся сердцем. А когда дети и Настя разразились радостными криками, ему тоже захотелось взвизгнуть и броситься в реку, и фыркать, и кричать от радости жизни.

Вдруг вспомнив о том, что ему предстоит, он сразу остыл. Уткнулся лбом в прохладную землю.

Домой, в город возвращались на другой день: Соня спешила. Она была утомлена и дурно настроена. Немой конфликт возник между нею и Зуевской, которая чувствовала себя задетой Сониной неприветливостью: Соня все время избегала ее общества, зато была очень нежна и ласкова с детьми. К детям она подпускала только Томана и Настю. И все-таки Томан не улучил для себя удобной минутки, на что страстно надеялся, выезжая из города.