Изменить стиль страницы

Тут все без лукавства и с доверенностью написано. А мысль самая понятная: когда вставший у власти человек начинает прямо от стола своего и от постели, минуя государственные учреждения, собственным чувством назначать и возвышать людей, то все катится к пропасти. Без дела и таланта возвышенные люди занимают государственные места и уже не о законе и государственном интересе пекутся, а чтобы только угодить высшему лицу. Всякая противная закону и здоровому смыслу глупость, сказанная оттуда, и делается законом. Сам же закон становится как бы театральным правилом для комедии, которая с серьезным видом показывается своей публике и просвещенной Европе. А если к тому сама эта публика да вместе с Европою роковым образом расположена к такому обману, так и превращается все в некий бесовский шабаш.

Но отечеству-то каково? Каждый попавший в случай ласкатель государя, получив место не по заслуге, сам тут же ищет себе ласкателей, и так идет до самого низу, наподобие гангрены. Вот оно что такое — фаворит. А Петр Великий на то не оглядывался: по зоркому глазу назначал возле себя дельных людей, так думалось ему, что и дальше все будет идти правильно. Скорее всего, вовсе о том не думал: некогда ему было. А правило, годное лишь для чрезвычайных времен, осталось. И Петр Великий рождается лишь один раз в тысячу лет.

Уже с первого чтения заметно ему стало, что не тешит она с принятием его предложения. В проекте стоял риторический вопрос: «И не может ли сие злоключительное положение быть уподоблено тем варварским временам, в которые не только установленного правительства, но и письменных законов не было». На что она приписала: «Кажется мне, что употребление столь сильных слов неприлично нашей собственной славе, да и персональным интересам нашим противно такое на всю нацию и на самих предков наших указующее поношение».

Во второй раз, когда убрал из текста «варварские времена», она нашла другое: «Слово министры не можно ль переименовать русским языком и точную дать силу?» А когда в третий раз переписали проект, то напротив места, где предложено было составить императорский совет из шести персон, она написала: «До осьми». Он с терпением и настойчивостью выполнял все, и уже невозможно было дальше ей откладывать решение.

— Скажи, Никита Иванович, а разве и вправду государыня Елизавета Петровна была столь нехорошая и недобрая, как оно у тебя получается? — спросила вдруг она, потом покачала головой и тихо, будто для себя, сказала: — Это тоже русское томление по идеалу!

Он тогда не понял, что думала этим словом сказать. Л проект отдала читать неизвестным людям, не указывая автора. Когда же он попробовал возразить, то с нарочитой удивленностью взглянула на него:

— Так сам ты, Никита Иванович, о Совете тут хлопочешь. Почему же мнения другие тогда не послушать?

Три месяца затем читали его проект. Писали всякие несусветности, и все он опровергал перед ней. Прямее всех написал напротив генерал-фельдцейхмейстер Вильбуа: «Не знаю, кто составитель этого обширного проекта, но мне кажется, как будто он, под видом защиты монархии, тонким образом склоняется больше к аристократическому правлению. Влиятельные члены обязательного и государственным законом установленного Императорского совета (особенно если они обладают достаточным к тому своеволием, честолюбием и смышленностью) весьма удобно могут вырасти в соправителей».

Опять он подробно и с примерами излагал ей, как всо то происходит в других просвещенных государствах. Она с постоянной своей внимательностью слушала, хотя не хуже его о том знала. Потом попросила назвать главнейшие добродетели, которыми обязан будет обладать член такого Императорского совета. Он с готовностью перечислил: это должен быть муж твердый и неподкупный, чтобы был умен, правдив, некорыстолюбив, с добрым сердцем, ставящий чужое выше своего и паче блюдущий государственный интерес. К тому же не ласкатель и угодник, не сластолюбец…

Она остановила его коротким движением руки:

— Ну, одного такого мы с тобой знаем, Никита Иванович. Назови кого второго!

И тут он запнулся.

— Разве что граф Григорий Орлов? — сказала она в раздумье, как бы помогая ему выбирать.

Он молчал.

— Или, может быть, граф Кирилла Григорьевич… Также Яков Шаховский… Еще Теплов, Чернышов, кто-то из Воронцовых…

У него дух захватило. Так и не понял он, вполне серьезно говорила она или смеялась над ним. Все названные были таковы, что пробы негде ставить, а Теплов так, будучи шестнадцати лет от роду, своего благодетеля, того же самого Волынского и продал. На нее даже саму этот человек доносил по бестужевскому делу…

Опять было сказано переписать проект, да тому же Теплову поручено подготовить его к подписи. Утром 28 декабря она и подписала манифест об учреждении Императорского совета. А перед самым вечером позвала его к себе. Подписанный накануне манифест лежал на ее столе. Прямо и без улыбки посмотрела она на него и сказала:

— А ведь и среди апостолов не было такого, каких предполагаешь членами моего Совета.

Потом она встала и разорвала манифест на четыре части. Он стоял окаменелый. И тогда снова услышал от нее это слово:

— То все идеальность, мой друг!..

IV

Все умерло для нее и просто не существовало. В этом мире был только маленький, открывающий в крике рот и сосущий из нее молоко, немыслимый предмет — ее сын. Четыре дня назад он отделился от нее, но она продолжала ощущать его сердцем и кровью, каждой клеточкой своего существа. До той высокой и мучительной минуты она только предчувствовала его. А все направление ума и чувств, безо всякого исключения, было сосредоточено на муже. Тот, огромный и беспомощный, лежал на другой половине дома, чтобы не заразить ее сноей постоянной ангиной, а она, отметая всякие резоны свекрови и других его родных, упорно сидела подле него и ставила горячие примочки к горлу. Большая и добрая свекровь лишь беспомощно разводила руками. И муж смотрел на нее кроткими, как у матери, глазами, без ропота подчиняясь всем ее действиям. Она любила его, как и все в жизни делала, беззаветно и до конца. Когда он два года назад так же заболел, а она опять была беременной и уже начались схватки, то жестоким усилием сдержала их и через весь Петербург тайно ехала к нему на февральском морозе. Так же абсолютно любила она свою свекровь, всех его многочисленных родных, всех людей вокруг себя. Но всякий раз на чем-то одном и без остатка собиралось ее чувство. Таковыми предметами были ее дочь Анастасия, потом сын Михаил, умерший на другой год после той знаменитой февральской ночи, а сейчас этим предметом стал четыре дня назад рожденный ею другой сын, которому не было еще имени…

Уже некоторое время доходили до нее с улицы голоса, но, занятая сыном, она только отмечала их в своей памяти. Кто-то спрашивал: «Здесь князь и княгиня Дашковы?» Потом тот же голос сделался тише: «Нет, ее не надо, позовите сюда лишь князя!»

Тут она вспомнила, что князь болеет, и подошла к окну. Сенатская карета стояла не возле их крыльца, а на стороне, перегораживая узкий московский переулок. Рядом стоял Теплов, коварнейший в свете человек. Сама императрица рассказывала, как интриговал против нее, когда арестовали Бестужева, а теперь взяла его к себе в делопроизводители. Напротив Теплова стоял ее муж с фланелевой повязкой на горле и читал какую-то бумагу. Она хотела пойти и сказать, чтобы не смел больной находиться на улице, но сдержалась. Что-то непонятное было в поведении Теплова. Почему в дом к ним но является, а зовет князя на улицу? Наверно, не желает невзначай встретиться тут с дядей ее, Паниным, который открытый ему враг?..

А муж уже прочитал бумагу и стоял ровно, во весь свой гвардейский рост. Затем вдруг, протянув вперед руки, разорвал эту бумагу, коротко поклонился Теплову и пошел в дом. Теплов сел в карету и уехал…

Она быстрым шагом полетела на половину к мужу, молча достала у него из кармана куртки порванную бумагу, подбежала к окну и стала складывать. Он с растерянной послушностью ждал, хлопая длинными и густыми ресницами, которые она так любила. С первого взгляда узнала она твердую руку императрицы. В записке дословно значилось: «Князь! Я искренно желаю не быть в необходимости предать забвению услуги княгини Дашковой за ее неосторожное поведение. Припомните ей это, когда она снова позволит себе нескромную свободу языка, доходящую до угроз».